Толстой и Достоевский. Противостояние - [42]

Шрифт
Интервал

Таким образом, все элементы толстовского искусства в совокупности работают на то, чтобы ослабить неустранимый барьер между реальностью мира языка и реальностью мира факта. Многие находят, что Толстой превосходит любого другого романиста. В знаменитом предисловии к юбилейному изданию «Войны и мира» Хью Уолпол[67] написал:

«Пьер и князь Андрей, Николай и Наташа увлекли меня за собой в свой живой мир — мир более реальный, чем тот раздрай, в котором я сам тогда жил… Именно в этой его реальности и состоит решающая непередаваемая тайна…»

Именно эта реальность овладела Китсом, когда он вообразил себя кричащим вместе с Ахиллом на поле брани.

VII

В своих позднейших работах по искусству — этих упрямых, самобичующих, но странным образом трогательных статьях, — Толстой воспринимал Гомера как талисман, чьи поэмы не позволили ему дойти до тотального и окончательного иконоборчества. В особенности он старался провести границу между ложным изображением реальности, которое он связывал с Шекспиром, и подлинным, воплощенным в «Илиаде» и «Одиссее». С уверенным величием, не сводящимся к простой самонадеянности, Толстой давал понять, что его собственное место в истории романа сравнимо с местом Шекспира в истории драмы, и Гомера — в истории эпопеи. При этом он пытался продемонстрировать, что Шекспир не заслуживает подобной позиции, но сама страстность его критики выдает уважение дуэлянта к равному сопернику.

В ключевой точке своей статьи «О Шекспире и о драме» Толстой противопоставляет Шекспира и Гомера. Это довольно известный текст, но тех, кто его понял, гораздо меньше, чем тех, кто прочел. В число немногих серьезных его трактовок входят лекции Дж. Уилсона Найта «Шекспир и Толстой» и «Лир, Толстой и шут» Джорджа Оруэлла. У каждой из этих работ есть свои недочеты. Так, прочтение Найта, несмотря на всю свою остроту, обусловлено личными интерпретациями шекспировских значений и символов. Его не сильно интересуют мотивы Толстого, и он не упоминает о роли Гомеровой поэзии в толстовской аргументации. Оруэлл же чрезмерно упрощает тему общественно-политической полемики.

Главное в статье Толстого — его утверждение, что «при сравнении Шекспира с Гомером… особенно ярко выступает то бесконечное расстояние, которое отделяет истинную поэзию от подобия ее». Это заявление — плод предубеждений, основанных на опыте целой жизни. Мы не сможем оценить его, если не поймем, насколько непосредственное отношение оно имеет к толстовскому взгляду на его собственные шедевры. Более того, здесь в единственной фразе выражено то, что мне представляется базовым антагонизмом между искусством Толстого и Достоевского.

Но сначала нужно разобраться в отношении Толстого к театру. Здесь видны пуританские элементы толстовства. В самой архитектуре театра Толстой видел наглый символ социального снобизма и пошлой элегантности высших городских классов. И даже более радикально — в лицедействе, лежащем в основе актерской игры, он усматривал сознательное искажение человеческой способности отличать правду от фальши, иллюзию — от реальности. В «Сказке о том, как другая девочка Варинька скоро выросла большая» он демонстрирует, как дети — правдивые по природе и еще не испорченные обществом — видят в театре лишь смешное и неправдоподобное. Но осуждая сцену, Толстой все же поддавался ее обаянию. В ряде писем жене, датированных зимой 1864 года, он выдает свое двойственное отношение к театру. «Я поехал [в театр]. Я застал конец 2-го действия. Из деревни всегда мне кажется все дико, ломаньем и фальшью, но приглядишься, и опять нравится». В другом письме — о посещении оперы: «Мне было очень приятно и от музыки, и от вида различных господ и дам, которые были для меня все типы».

Но во всех романах Толстого его мнение выражено недвусмысленно: театр ассоциируется со снижением морали. И в «Войне и мире», и в «Анне Карениной» опера служит площадкой, где совершаются моральные и психологические кризисы в жизни героинь. Именно в оперных ложах мы видим и Наташу, и Анну (подобно Эмме Бовари) в тревожном и двусмысленном свете. С точки зрения толстовского анализа, опасность возникает там, где зрители забывают об искусственности и ненатуральности природы спектакля и проецируют на свои жизни фальшивые эмоции и мишуру сцены. Рассказ о Наташином посещении оперы в Пятой части Второго тома «Войны и мира» — это сатира в миниатюре:

«На сцене были ровные доски по середине, с боков стояли крашеные картины, изображавшие деревья, позади было протянуто полотно на досках. В середине сцены сидели девицы в красных корсажах и белых юбках. Одна, очень толстая, в шелковом белом платье, сидела особо на низкой скамеечке, к которой был приклеен сзади зеленый картон. Все они пели что-то. Когда они кончили свою песню, девица в белом подошла к будочке суфлера, и к ней подошел мужчина в шелковых, в обтяжку, панталонах на толстых ногах, с пером и кинжалом и стал петь и разводить руками».

Намеренная насмешка очевидна: с такой интонацией недалекий зритель пересказывал бы немой фильм. Наташа сначала реагировала «правильно»: «Она знала, что все это должно было представлять, но все это было так вычурно-фальшиво и ненатурально, что ей становилось то совестно за актеров, то смешно на них». Но постепенно черная магия театра вводит ее «в состояние опьянения. Она не помнила, что она и где она и что перед ней делается». В этот момент появляется Анатоль Курагин, «слегка побрякивая шпорами и саблей, плавно и высоко неся свою надушенную красивую голову». Нелепые персонажи на сцене «стали тащить прочь ту девицу, которая прежде была в белом, а теперь в голубом платье». Таким образом, происходящее в опере пародирует задуманное Курагиным похищение Наташи. Позднее на сцене в танце «мужчина с голыми ногами стал прыгать очень высоко и семенить ногами. (Мужчина этот был Duport, получавший 60 тысяч в год за это искусство)». Толстой раздражен как суммой, так и нереальностью происходящего. Но Наташа «уже не находила этого странным. Она с удовольствием, радостно улыбаясь, смотрела вокруг себя». Ближе к концу спектакля ее способность различать окончательно сходит на нет:


Рекомендуем почитать
Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века

«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.


Сто русских литераторов. Том третий

Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.