Толстой и Достоевский. Противостояние - [41]
Сцена, где Ростов, Пьер и Денисов спорят о политике, напоминает острую дискуссию в финале «Анны Карениной». Но тематически этот эпизод подобен мосту, протянутому через долгий период толстовского творчества В нем есть аллюзии на декабристов, о которых Толстой собирался писать роман еще до того, как взялся за «Войну и мир». Но я бы предположил также, что в этом фрагменте воплощены первые импульсы к созданию историко-политического романа об эпохе Петра Великого, который занимал мысли Толстого между завершением «Войны и мира» (1869) и началом работы над «Анной Карениной» (1873).
Таким образом, Эпилог можно рассматривать двояко. В рассказе о ржавеющих браках Ростова и Безухова выражен почти патологический реализм Толстого, его поглощенность временными процессами и неприязнь к нарративным изяществам и недосказанностям — тем, что у французов называется «de la littérature»[66]. Но в первой части Эпилога также провозглашена толстовская убежденность в том, что нарративная форма должна стараться соперничать с бесконечностью — буквально, с незавершенностью — реального опыта. Последнее предложение в беллетристической части «Войны и мира» оставлено незаконченным. Думая о покойном отце, Николенька говорит себе: «Да, я сделаю то, чем бы даже он был доволен…» Многоточие вполне уместно. В конце романа, который в высшей степени под стать течению и многообразию действительности, не может стоять точка.
Русский историк литературы князь Мирский отмечал, что и здесь уместно сравнение между «Войной и миром» и «Илиадой». Ибо в романе, как и в поэме, «конца не наступает, поток жизни продолжает течь». Разумеется, говорить о «концовке» Гомеровых поэм довольно затруднительно. Аристарх утверждал, что «Одиссея» завершается 296-й строкой Песни двадцать третьей, и очень многие современные исследователи соглашаются, что остальной текст — более или менее позднейшая добавка. Немало сомнений бытует и в отношении концовки «Илиады» в том виде, в каком мы ее знаем. У меня недостаточно инструментов для участия в этих в высшей степени специальных спорах, но некоторый эффект, оказываемый произведениями, которые обрываются в разгар действия, несомненны. Лукач сформулировал это следующим образом:
«Гомеровские эпопеи, начинающиеся с середины и заканчивающиеся без завершения, обусловлены безразличием истинного эпоса к архитектурным конструкциям; введение чужеродного материала не сможет расшатать равновесие [подлинной эпопеи], ибо в ней все вещи живут своей жизнью, и из их внутренней значимости рождается их „законченность“ и сбалансированность».
Эта незавершенность отражается в нашем сознании и создает ощущение энергии, излучаемой произведением. Говоря о «Войне и мире», Э. М. Форстер совершенно верно сравнивает его действие с музыкой:
«Такая неопрятная книга. Но при этом — разве не начинаем мы слышать мощные аккорды, принимаясь за ее чтение, а когда закрываем ее — разве не осознаем, что каждая деталь — даже включая каталог стратегий — ведет существование более масштабное, чем это было мыслимо в то время?».
Самый, вероятно, таинственный эпизод в «Одиссее» — тот, где мы узнаем о предсказанном странствии Одиссея к земле, где людям неведомы ни море, ни вкус соли. Это последнее приключение пророчит герою душа Тиресия. Одиссей рассказывает о нем Пенелопе буквально сразу же после их воссоединения и даже прежде, чем они легли в постель. Одни исследователи считают текст этого рассказа неподлинным, другие видят в нем иллюстрацию к хладнокровной, лишенной воображения самовлюбленности, в которой обвиняет Одиссея Т. Э. Лоуренс. Я предпочитаю рассматривать его как пример типичного гомеровского фатализма и характерной для него уравновешенности взгляда, который управляет поэмой даже в моменты высокого пафоса. В самой этой теме есть аура древней магии. Исследователи не смогли пока объяснить ее происхождение и точное значение; Габриель Жермен предположил, что этот гомеровский мотив воплотил в себе память об азиатском мифе о сверхъестественном царстве в глубине материка. Но вне зависимости от корней этого эпизода и его места в поэме в целом, сила его воздействия несомненна. Он распахивает двери Одиссеева дворца к неизведанным морям и превращает концовку «Одиссеи» из финала сказки в финал одной из глав саги. В конце второй части бетховенского «Императора» мы вдруг слышим — поначалу глухо и отдаленно — нарастание темы рондо. Так же и в финале «Одиссеи» голос певца умолкает, прежде чем перейти к новому зачину. История последнего странствия Одиссея на пути к таинственному примирению с Посейдоном продолжала звучать через века — через псевдогомеровскую литературу и творчество Сенеки, — пока не достигла ушей Данте. Если у «Одиссеи» есть финал, его нужно искать в трагическом плавании мимо Геркулесовых столбов, описанном в Песни двадцать шестой «Ада».
И «Илиада», и «Одиссея» в том виде, в каком они известны широкому читателю, завершаются в самый разгар действия. После того, как троянцы оплакали прах Гектора, война возобновилась, и в конце Песни двадцать четвертой дозорные отправляются следить, чтобы не случилось внезапной атаки. «Одиссея» завершается неубедительной счастливой развязкой и перемирием между родом Одиссея и теми, кто может отомстить за женихов. Возможно, эти концовки не подлинные, но все доступные нам свидетельства показывают, что эпическую поэму или цикл поэм всегда следует считать элементом более крупной саги. Как для авторов греческих эпопей, так и для Толстого судьба, ведущая их персонажей к финалу, вполне может лежать за рамками знания или пророчества художника. Это представление хоть и мифическое, но, в то же время, в высшей степени реалистическое. Как в поэмах Гомера, так и в романах Толстого грубо обработанные грани обладают одинаковой убедительностью.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.