Толстой и Достоевский. Противостояние - [35]
Как указывает Эмпсон[59] наряду с другими критиками, двойной сюжет — это комплексный прием, способный решить несколько задач. С его помощью можно обобщить частную идею и усилить ее, создавая ощущение повторяемости или универсальности какого-либо наблюдения, которое иначе могло ускользнуть от зрителя или читателя, если тот решит, будто то или иное наблюдение относится лишь к отдельному частному случаю. Это происходит в «Короле Лире». Двойная сюжетная линия передает повсеместный характер ужаса, разврата и измены. Она не дает разуму протестовать против универсальности судьбы Лира. В пьесе есть указания на то, что Шекспир при работе с двойной структурой чувствовал себя неуютно, но некие внутренние побуждения заставили его выразить свое трагическое видение дважды и тем самым удвоить силу высказывания.
Двойной сюжет — традиционный источник иронии. Шекспировский «Генрих IV» иллюстрирует оба способа применения этого инструмента: пьеса обобщает материал, чтобы создать мозаику, портрет целого народа или целой эпохи, и в ней два основных сюжета иронически накладываются друг на друга. Персонажи и их достоинства отражаются в двух установленных под разными углами зеркалах; героическое расщеплено между Шрусбери и Гедсхилем.
Наконец, двойной или множественный сюжет можно использовать, чтобы сгустить атмосферу и воспроизвести ощущение реальности в переплетении сложных ситуаций. Тонкий пример этого мы видим в «Улиссе», где разделенный фокус и разделенное сознание передают многолюдность и многообразие одного дня в современном мегаполисе.
Двойной сюжет в «Анне Карениной» срабатывает в каждом из перечисленных направлений. Этот роман — вторая бальзаковская «Физиология брака», только глубже. Широта и весомость толстовской трактовки объясняются тем, что он изобразил три разных брака; богатство и зрелость его суждений не были бы столь ясны нам, остановись он — подобно Флоберу — на единственном случае. В «Анне Карениной» изложены некоторые из толстовских педагогических доктрин: Страхов уверял Толстого, что даже самые передовые учителя находят в главах, посвященных сыну Анны, «важные указания для теории воспитания и обучения». Множественный сюжет позволяет роману нести на себе груз полемики и отвлеченных суждений. Некоторые из «программных» романов Диккенса кажутся нравоучительными и плоскими именно из-за того, что их проза частично ограничена задачей впитать в себя социальную полемику и переработать ее в драматический сюжет.
Сопоставление двух пар — Анна-Вронский и Кити-Левин — это основной прием, которым Толстой передает идейное содержание. Мораль фабулы делается концентрированной через ощущение контраста, соположения двух историй. Здесь есть что-то от Хогарта[60] — от параллельных серий гравюр, рисующих добродетель и безнравственность в браке или карьере. Но свет и тень у Толстого распределены тоньше; благородство сердца Анны нерушимо, а Левин в конце романа стоит в начале весьма непростого пути. В этом и состоит разница между сатирой и иронией. Толстой не был сатириком, а вот Флобер, судя по «Бувару и Пекюше», почти что был.
Но именно третья функция двойного или множественного сюжета — его способность внушать ощущение реальности, делая структуру произведения плотной, рельефной и многогранной — играет в романах Толстого важнейшую роль. Нередко можно услышать, что Толстой — писатель более «классический», чем Диккенс, Бальзак или Достоевский, поскольку он в меньшей степени опирается на механику сюжета, на случайные встречи, потерянные письма или неожиданные грозы. В толстовском повествовании события случаются естественным образом, без помощи совпадений, от которых столь откровенно зависели романисты XIX века. Это верно лишь отчасти. Техника современной Толстому мелодрамы повлияла на него гораздо меньше, чем на таких мастеров, как Диккенс или Достоевский, и занимательности своих историй он придавал несколько меньшее значение, чем условный Бальзак или Джеймс. Но на самом деле в толстовском сюжете маловероятных совпадений ничуть не меньше, чем в любом другом. И Толстой придумывал основные сцены своих романов с не меньшим вкусом к неправдоподобным положениям, чем славящиеся этим Дюма или Эжен Сю. И в «Войне и мире», и в «Анне Карениной» неожиданные встречи, своевременные уходы со сцены и воля случая играют важную роль. В «Воскресении» все основано на чистейшей случайности — как Нехлюдов узнает Маслову, как его назначают в присяжные на слушании ее дела. То, что случай взят, скорее всего, из «реальной жизни» (эту историю осенью 1877 года рассказал Толстому петербургский государственный деятель А. Ф. Кони, а героиню звали Розали Они), не отменяет его неправдоподобия и мелодраматичности.
Толстой использует, по выражению Джеймса, fiçelles[61], как в основных, так и во второстепенных эпизодах своих сюжетов. Князь Андрей в разгар роскошной викторианской метели возвращается в Лысые Горы как раз в тот момент, когда его жена собирается рожать; Наташа воссоединяется с ним во время эвакуации Москвы; Ростов случайно скачет в Богучарово и встречает там княжну Марью; Вронский падает с лошади на глазах у Анны и ее мужа — все это такие же трюки, как и потайные двери с подслушанными разговорами, вокруг которых строят свои романы писатели рангом пониже. В чем же тогда разница? Что именно в толстовском нарративе создает ощущение естественности и органичной согласованности? Ответ нужно искать в эффекте множественного сюжета и в сознательном избегании Толстым формальной аккуратности.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.