Толстой и Достоевский. Противостояние - [34]

Шрифт
Интервал

, современный мегаполис — в частности, Петербург «белых ночей». У него тоже есть искупительные отъезды, но примирение и благодать — то, что толстовским героям дает земля, — «великие грешники» Достоевского обретут только в Царствии Божьем. Для Достоевского — в противоположность Толстому — Царствие это не от мира сего. Именно в этом контексте следует оценивать тот нередко отмечаемый факт, что Достоевский, превосходно описывая городскую жизнь, практически никогда не изображает сельский пейзаж.

И наконец, двойственная проекция опыта в толстовских романах — одна из тех черт, которые делают возможным и продуктивным проведение параллелей между Гомером и Толстым. Угол зрения в «Илиаде» и «Одиссее» (отсылки к последней теперь для нас также актуальны) рождается из сочетания барельефа и глубокой перспективы. Как отметил Эрих Ауэрбах[56] в книге «Мимесис», одновременность событий в Гомеровом нарративе создает впечатление плоского изображения. Но под поверхностью лежит, просвечивая сквозь нее, перспектива морского и пасторального миров. Именно благодаря этому второму плану, поэмы Гомера внушают глубину и пафос. Думаю, только так можно понять, почему определенные сцены у Гомера и Толстого столь поразительно близки друг другу по композиции и производимому эффекту. Томас Манн считал портрет Левина на покосе с крестьянами архетипическим для философии и техники Толстого. Здесь переплетены многие нити: триумфальное возвращение Левина к самому себе, его невысказанный лад с землей и с теми, кто ее возделывает, испытание его телесной силы в сравнении с крестьянской, физическое утомление, которое оживляет разум и упорядочивает прошлый опыт в очищенной и великодушной памяти. Все это, по выражению Манна, — echt tolstoïsch[57]. Но в Песне XVIII «Одиссеи» мы находим близкую параллель. Неузнанный в нищенских лохмотьях Одиссей сидит у собственного дома, снося брань Пенелопиных служанок и насмешки Евримаха. Одиссей отвечает:

«Если б с тобой, Евримах,
состязаться пришлось мне в работе
В дни весенней поры,
когда они длинны бывают,
На сенокосе, и нам
по косе б, изогнутой красиво,
Дали обоим, чтоб мы
за работу взялись и, не евши,
С ранней зари дотемна траву луговую косили;
Если бы также пахать на волах
нам с тобою пришлося, —
Огненно-рыжих, больших,
на траве откормившихся сочной,
Равных годами и силой, —
и силой немалою; если б
Четырехгийный участок
нам дали с податливой почвой,
Ты бы увидел, плохую ль
гоню борозду я на пашне»[58].

Эти слова произносятся в контексте печали и подлого разграбления, Одиссей пробуждает в памяти то, что было, прежде чем двадцать три года назад он отправился в Трою. Но острыми эти воспоминания видятся нам еще и потому, что мы знаем: никогда больше женихам Пенелопы не суждено косить на вечерней заре.

Положите рядом эти два пассажа, сравните их тон и создаваемый ими образ мира. Третьего, подобного им, не сыщется. Такие сопоставления и делают убедительной идею, что «Войну и мир» и «Анну Каренину» по некоторым ключевым признакам можно соотнести с произведениями Гомера.

Возникает соблазн поразмышлять, не является ли мотив странствия на пути к материальному или духовному воскресению и противопоставление двух миров, столь ярко выраженный у Толстого, типичным для эпической поэзии как таковой? Этот вопрос ставит ряд интереснейших и сложнейших проблем. Странствия — в буквальном или аллегорическом смысле — присутствуют и в «Одиссее», и в «Энеиде», и в «Божественной комедии». Во многих важных эпопеях — особенно в «Потерянном рае» и «Возвращенном рае» — мы обнаруживаем тему благословенного царства, пасторальных картин или сверкающей золотом Атлантиды. Такое разнообразие примеров затрудняет обобщения. Но в этой идее путешествия и разделенного мира есть нечто, объясняющее, почему — стоит начать размышлять о концепции «эпического романа» — на ум, скорее всего, сразу придут «Дон Кихот», «Путь паломника» и «Моби Дик».

VI

Толстовская проза поднимает давний вопрос — проблему множественности сюжета или разделенного центра. И здесь вновь техника направляет наше внимание на метафизические или, по меньшей мере, философские аспекты. Вопреки мнению многих критиков и недовольных читателей Толстого, двойные и тройные сюжеты толстовского романа — важнейшие составляющие его искусства, а не симптомы стилистического разброда или неаккуратности. Страхов в своем письме Толстому от 8 сентября 1877 года презрительно упоминает одного критика, который «изумляется, что вы размазываете… о каком-то Левине, тогда как следует говорить об одной лишь… Анне Карениной». Критик, может, и наивен в своем прочтении, но причины, по которым Толстой применяет этот метод, не столь очевидны, как полагал, видимо, Страхов.

Толстой с самого начала собирался распределить нарративный вес в романе между двумя основными сюжетами, и даже его поиски заголовка намекают на дуальность. Сперва он планировал назвать роман «Два брака», потом — «Две четы», и в этом отразились как ранние планы Толстого, где Анна получает развод и выходит замуж за Вронского, так и фундаментальная цель — исследовать природу брака с двух противоположных точек зрения. Поначалу Толстой точно не знал, как лучше сплести второй сюжет с историей Анны. Левин (которого сначала звали Ордынцев, а потом — Ленин) был задуман как друг Вронского. Лишь постепенно, по мере проработки материала — проработки, чьи удивительные детали можно подробно проследить по черновикам, — Толстой нашел ситуации и сюжетные линии, которые сегодня воспринимаются органично, и в ином виде их не представить. При этом в самый разгар написания книги Толстой обратился к проблеме народного образования. В течение некоторого времени работа над романом вызывала у него отторжение.


Рекомендуем почитать
«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Полевое руководство для научных журналистов

«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века

«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.


Сто русских литераторов. Том третий

Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.