Толстой и Достоевский. Противостояние - [32]
Эта двойственность видения была характерна для мысли и эстетики Толстого с самого начала. Его позднейшие учения, эволюционное превращение его инстинктивных предпочтений в последовательную общественно-философскую дисциплину — все это сложилось не в результате внезапных перемен, а путем вызревания идей, впервые выдвинутых еще в юности. Молодой помещик, который в 1847 году пытался облегчить удел своих крепостных, а в 1849-м основал школу для их детей, был тем же Толстым, который в 1855 году замыслил «колоссальную идею» рационалистического и фундаменталистского христианства, и который, в итоге, отрекшись от несовершенств суетного мира, ушел в октябре 1910 года из дома. Никакого внезапного обращения, никакого резкого отказа от искусства ради высшего блага. Еще будучи совсем юношей, Толстой однажды со слезами на глазах встал на колени перед проституткой, а в дневнике записал, что путь мира есть путь проклятия. Это убеждение всегда горело внутри него, и неослабная энергия его произведений свидетельствует: каждая из этих книг была победой поэтического гения над верой в то, что обретение высшей художественной славы ничего человеку не даст, если он утратил душу. Даже в высших точках своего творчества Толстой обнаруживает внутреннюю борьбу и облачает ее в форму постоянно повторяющейся темы — переход от города к земле, от моральной близорукости к самопознанию и спасению.
Наиболее отчетливая версия этой темы — отъезд героя или одного из важных персонажей из Москвы или Петербурга в свое поместье или куда-нибудь в провинцию. Подобный символичный отъезд испытывали в своей жизни и Толстой, и Достоевский. Толстой — когда в 1851 году уезжал из Петербурга на Кавказ, а Достоевский — когда в рождественскую ночь 1849 года его этапировали в кандалах из города, за чем последовали жуткая дорога в Омск и каторга. Можно было бы предположить, что такой момент наверняка исполнен редкой мучительной боли. Но все обстояло наоборот:
«Сердце жило какой-то суетой и потому ныло и тосковало глухо. Но свежий воздух оживлял меня, и так как обыкновенно перед каждым новым шагом в жизни чувствуешь какую-то живость и бодрость, то я в сущности был очень спокоен и пристально глядел на Петербург, проезжая мимо празднично освещенных домов и прощаясь с каждым домом в особенности. Нас провезли мимо твоей квартиры, и у Краевского было большое освещение. Ты сказал мне, что у него елка, что дети с Эмилией Федоровной отправились к нему, и вот у этого дома мне стало жестоко грустно… После 8-ми месяцев заключения мы так проголодались на 60 верстах зимней езды, что любо вспомнить. Мне было весело».
Это — удивительное воспоминание. Пребывая в суровой жизненной ситуации, уезжая по дороге, ведущей от обычной жизни, семейных привязанностей, физического комфорта к вероятной смерти после долгой деградации, Достоевский — подобно Раскольникову в похожих обстоятельствах — испытывает чувство физического освобождения. Звуки вечернего веселья сзади постепенно затухают, и он, похоже, обретает некое предчувствие воскресения, которое ждет его после срока в чистилище. Даже когда дорога ведет к мертвому дому или — как в случае с Пьером Безуховым в «Войне и мире» — к возможной казни перед французской расстрельной командой, сам факт перемещения из города на землю под открытым небом несет в себе элемент радости.
Этим мотивом Толстой, возможно, заинтересовался еще в 1852 году, когда работал над переводом «Сентиментального путешествия» Стерна. Но лишь в «Казаках», первые наброски которых появились несколько месяцев спустя, он в полной мере изучил и реализовал сюжет, ставший впоследствии повторяющейся аллегорией в его философии. После ночного прощального кутежа Оленин отправляется на далекий Кавказ сражаться против воюющих племен. Дома он оставляет лишь неоплаченные карточные долги и выдохшиеся воспоминания о времени, потраченном на праздные великосветские развлечения. Хотя ночь холодна и снежна,
«отъезжающему казалось тепло, жарко от шубы. Он сел на дно саней, распахнулся, и ямская взъерошенная тройка потащилась из темной улицы в улицу мимо каких-то не виданных им домов. Оленину казалось, что только отъезжающие ездят по этим улицам. Кругом было темно, безмолвно, уныло, а в душе было так полно воспоминаний, любви, сожаления и приятных давивших слез».
Но вскоре он выезжает из города, глядит на засыпанные снегом поля и начинает радоваться. Все светские хлопоты, занимавшие его ум, растаяли. «Чем дальше уезжал Оленин от центра России, тем дальше казались от него все его воспоминания, и чем ближе подъезжал он к Кавказу, тем отраднее становилось ему на душе». Наконец он видит горы «с их нежными очертаниями и причудливую, отчетливую воздушную линию их вершин и далекого неба». Началась его новая жизнь.
В «Войне и мире» Пьер совершает необдуманные фальстарты — например, когда отказывается от своего фальшивого существования в качестве юного богатого аристократа ради не менее фальшивого прибежища в виде масонства. Но по-настоящему очистительная дорога начинается, когда в числе других пленных его ведут из обугленных руин Москвы, во время тяжкого перехода через подмерзлые равнины. Подобно Достоевскому, Пьеру пришлось пережить минуты перед казнью и внезапную отмену приговора. Но та «пружина, на которой все держалось и представлялось живым» была выдернута, и «уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в Бога». Однако несколько минут спустя он знакомится с Платоном Каратаевым, «человеком природы». Каратаев угощает его печеной картошкой. Обыденный, непринужденный поступок; но именно он знаменует начало Пьерова паломничества, его мучительного принятия судьбы. Как подчеркивает Толстой, сила Каратаева — в его покорности жизни даже во вред себе: отрастив бороду (символ, нагруженный библейскими ассоциациями), «видимо, отбросил от себя все напущенное на него, чуждое, солдатское и невольно возвратился к прежнему, крестьянскому, народному складу». Так он становится для Пьера «вечным олицетворением духа простоты и правды», новым Вергилием, ведущим его из кромешного ада сожженного города.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.