Толстой и Достоевский. Противостояние - [30]

Шрифт
Интервал

В своих сравнениях и метафорах Гомер сополагает эти элементы для вполне определенного эффекта. Глаз отдаляется от места бурных действий и, по мере того, как угол зрения становится шире, он фокусируется на сцене, где царит покой. Картинка воинов в шлемах, бросившихся врассыпную перед Гектором, затуманивается, и мы видим клонящуюся в ожидании грозы траву. Сопоставляемые элементы проникают в наше сознание тоньше и более непосредственно. Этим приемом великолепно владели фламандские живописцы; вспомните брейгелевского Икара — он несется с небес в спокойное море, а на заднем плане пахарь возделывает свою борозду, — вспомните страсти Христовы или побоища, написанные на фоне красочных и лишенных эмоций пейзажей — окруженные стенами города, безмятежные луга, сказочные горные пастбища. Это «двойное знание» — самый, пожалуй, важный инструмент Гомера при работе с пафосом и покоем. Трагедия обреченных героев — вспоминать о том, навеки оставленном мире осенних охот, полевых работ и домашних застолий. В то же время, устойчивая гармония поэмы как раз и достигается благодаря ясности воспоминаний героев вместе с постоянным присутствием второго плана — опыта спокойствия и равновесия среди бури и ярости битвы.

В искусстве есть моменты (и они представляются нам примерами вершин воображения), где «двойное знание» само становится темой формальной интерпретации. Вспомним, например, цитирование Моцартом арии Фигаро в последнем акте «Дон Жуана» или аллюзию на балладу Китса «La Belle Dame sans Merci» в его же поэме «Канун Святой Агнессы». Такой момент есть и у Гомера. В Песне Восьмой «Одиссеи» певец Демодок цитирует троянскую сагу, и Одиссей начинает горько рыдать. В этом остром эпизоде два уровня реальности, два объекта метафоры меняются местами. Троя теперь — далекое воспоминание, а Одиссей — вновь в нормальном мире.

Толстой, как и Гомер, использует постоянные эпитеты и повторяющиеся фразы, дабы облегчить задачу нашей памяти по усвоению крупных фрагментов повествования и создать эффект, передающий дуализм опыта. Массивность и сложность таких произведений, как «Война и мир» и «Анна Каренина», — вкупе с тем обстоятельством, что они публиковались по частям в течение довольно долгого времени, — создавали проблему, сравнимую с проблемами устной поэзии. В первых главах «Войны и мира» Толстой пытается сделать так, чтобы у читателя отчетливо отложились в памяти все многочисленные персонажи. Вновь и вновь повторяется, что у княжны Марьи «тяжелая походка». Пьер прочно ассоциируется с очками. Наташа еще не сделалась важным персонажем, но в нашем сознании уже закреплены легкость ее шага и живость движений. Как написал один современный поэт о другой юной даме:

«Как ее хрупкое тело проворно,
Как ее поступь легка…» [54]

Дефект речи Денисова вводится не только для комизма, но и чтобы сразу выделить его из множества других военных персонажей. Толстой продолжает эту практику и в позднейших главах. В тексте нередко так или иначе фигурируют руки Наполеона, а о «тонкой шее» Верещагина — как отметил Мережковский — упоминается пятикратно, прежде чем появляется он сам в короткой, но страшной сцене.

Постепенно усложнять портрет, не удаляя первые широкие мазки — важный элемент толстовского гения. Хотя мы по ходу романа знакомимся с Наташей ближе, чем со многими из женщин, которых знаем в жизни, первоначальный образ — проворство движений и грациозная импульсивность — никуда не девается. Более того, мы с трудом верим утверждению Толстого из первой части Эпилога, что Наташа «бросила сразу все свои очарованья», «пополнела и поширела». Разве могли бы мы поверить Гомеру, если бы он сказал, что Одиссей стал туповат?

Что еще важнее, образность и метафора служат Толстому, чтобы соотнести и противопоставить две грани опыта, которые интересуют его более всего, — сельскую и городскую. Здесь мы касаемся того, что, очень может быть, составляет центр толстовского искусства; ибо различие между жизнью на земле и в городе иллюстрирует, с его точки зрения, извечную разницу между добром и злом, между противоестественными и бесчеловечными законами городской жизни с одной стороны и золотым веком пасторальной жизни — с другой. Этот фундаментальный дуализм — одна из причин двух- и трехсюжетности в структуре толстовских романов, он окончательно упорядочен внутри толстовской этики. Ибо своей философией Толстой в той же степени обязан Сократу, Конфуцию и Будде, в какой его мысль проникнута и пасторализмом Руссо.

И у Гомера, и у Толстого мы находим наложение воспоминаний о сельских впечатлениях на текущую сцену. За сиюминутным эпизодом — в свете критической мысли — открывается неизменный и, в итоге, весьма значимый план опыта. В «Детстве» есть прекрасный пример этой техники. Попытки мальчика станцевать мазурку удручающе провалились, и он отходит, покрытый унижением:

«О, это ужасно! Вот будь тут мамаша, она не покраснела бы за своего Николеньку… И мое воображение унеслось далеко за этим милым образом. Я вспомнил луг перед домом, высокие липы сада, чистый пруд, над которым вьются ласточки, синее небо, на котором остановились белые прозрачные тучи, пахучие копны свежего сена, и еще много спокойных радужных воспоминаний носилось в моем расстроенном воображении».


Рекомендуем почитать
«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Полевое руководство для научных журналистов

«Наука, несмотря на свою молодость, уже изменила наш мир: она спасла более миллиарда человек от голода и смертельных болезней, освободила миллионы от оков неведения и предрассудков и способствовала демократической революции, которая принесла политические свободы трети человечества. И это только начало. Научный подход к пониманию природы и нашего места в ней — этот обманчиво простой процесс системной проверки своих гипотез экспериментами — открыл нам бесконечные горизонты для исследований. Нет предела знаниям и могуществу, которого мы, к счастью или несчастью, можем достичь. И все же мало кто понимает науку, а многие боятся ее невероятной силы.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века

«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.


Сто русских литераторов. Том третий

Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.