Толстой и Достоевский. Противостояние - [29]
В «Одиссее» пантеон играет роль менее заметную, но вызывает больший трепет, а другая античная эпопея, «Энеида», и вовсе пронизана симпатией к религиозным ценностям и практике. Но «Илиада», хоть она и принимает мифологию сверхъестественного, обращается с ней иронично и очеловечивает ее материал. Подлинный центр веры лежит не на Олимпе, а в признании Мойры, непреклонной судьбы, которая своими явно слепыми казнями утверждает принцип справедливости и равновесия. Религиозность Агамемнона и Гектора состоит в приятии рока, в вере, что спонтанные порывы к гостеприимству священны, в почитании назначенного богами часа или места и в смутной, но неотступной вере, что гнев богов — причина движения звезд или упрямства ветра. В остальном же действительность имманентна миру человека и его чувств. Не знаю более подходящего слова, чтобы выразить нетрансцедентальность и безусловную «физичность» «Илиады». Ни одна другая поэма сильнее не спорит со словами «мы созданы из вещества того же, что наши сны»[53].
И именно здесь лежат важные точки ее соприкосновения с искусством Толстого. Его реализм тоже имманентен — в мире, основанном на соответствии наших чувств действительности, Бог странным образом отсутствует. В Главе 4 я попытаюсь показать, что подобное отсутствие не только увязано с религиозным смыслом толстовских романов, но и составляет скрытую аксиому толстовского христианства. Сейчас же достаточно сказать, что за литературной техникой «Илиады» и Толстого стоит более или менее одинаковая вера в центральное место персонажа-человека и в непреходящую красоту окружающей природы. В случае с «Войной и миром» аналогия даже полнее; там, где «Илиада» напоминает о законах Мойры, Толстой излагает свою философию истории. В обоих произведениях хаотичность битвы символизирует повышенную степень случайности в человеческой жизни. И мы считаем роман «Война и мир» героической эпопеей в подлинном смысле именно потому, что война в нем — как и в «Илиаде» — изображена в своем блеске, в своей радостной свирепости и в своем пафосе. Никакой толстовский пацифизм не может отменить восторг юного Ростова, когда тот бросается на отставших от части французов. Наконец, дело еще и в том, что в «Войне и мире» речь идет о двух народах — даже, скорее, о двух мирах, — схлестнувшихся в смертельной схватке. Уже одно это дает повод многим читателям — да и самому Толстому — сравнивать «Войну и мир» с «Илиадой».
Но ни военная тема, ни изображение судеб народов не должны помешать нам разглядеть антигероичность философии романа. В книге есть моменты, где Толстой настойчиво проповедует, что война — это бессмысленное кровопролитие, результат тщеславия и недалекости высших кругов. Кроме того, в некоторых фрагментах Толстой занят исключительно поисками «истинной правды» в противовес правде мнимой, утверждаемой официальными историками и мифографами. Его латентный пацифизм, его поиски исторических свидетельств — все это не находит параллелей с позицией Гомера.
«Война и мир» теснее всего приближается к «Илиаде» в тех местах, где не столь проявлена философия этого романа, где, выражаясь словами Исайи Берлина, лиса меньше всего старается быть ежом. В действительности, близость Толстого к Гомеру лучше проявляется в менее многоаспектных произведениях — в «Казаках», в кавказских повестях, в зарисовках о Крымской войне и в зловещей серьезности «Смерти Ивана Ильича».
Но не будет преувеличением, если мы подчеркнем, что сродство между автором «Илиады» и русским романистом состоит в близости их темперамента и видения; и вопрос о подражании Толстого Гомеру здесь не стоит (разве что, в мелких отдельных случаях). Скорее, могло случиться, что Толстой, обратившись, когда ему было уже за сорок, к греческому оригиналу Гомеровых поэм, с удивлением обнаружил родственную душу.
V
До сих пор мы ограничивались общими утверждениями, пытаясь пространно объяснить, что мы вкладываем в понятие «эпические» применительно к произведениям Толстого, или — в более узком смысле — сравнивая их с поэмами Гомера. Но справедливость этих утверждений требует дальнейшей аргументации. Главные черты и свойства, формирующие особый тон толстовских текстов, рождаются из целой мозаики технических приемов. И сейчас я хочу обратиться к некоторым из них.
Общеизвестно, что для гомеровского стиля характерны постоянные эпитеты, повторяющиеся сравнения и метафоры. Их происхождение, вероятно, имеет мнемоническую природу: в устной поэзии повторение фраз помогало — и певцу, и аудитории — запоминать; оно работало внутренним эхом, воскрешающим в памяти прошлые события саги. Но такие рефрены, как «розоперстая Эос» или «винно-черное море», а также повторяющиеся сравнения вроде тех, где гнев уподоблен набегу льва на стадо, апеллируют не просто к памяти. Они составляют мозаику обычной жизни, какой она была до начала героического действия. С их помощью создается тот фон устойчивой действительности, который придает персонажам полноту и рельефность. Ибо Гомер, напоминая о пасторальном духе или повседневном укладе сельского хозяйства и рыболовства, говорит, что Троянская война посягнула не на все без исключения жизни. Где-то резвится в море дельфин, а пастух мирно дремлет в покое горных лугов. В разгар кровопролития, когда каждое мгновение совершаются переломы в человеческих судьбах, эти неизменные фразы возвещают, что ночь сменится зарей, что морские приливы продолжат накатывать на сушу, когда даже само местоположение Трои станет предметом исторических диспутов, а львы будут нападать на стада, когда даже последние из рода Несторова впадут в старческое слабоумие.
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.