Толстой и Достоевский. Противостояние - [31]
Таким образом, к ощущению гармонии рассказчика возвращает то, что Генри Джеймс в «Женском портрете» назвал «глубинными ритмами жизни».
Другой пример, где техника и метафизика становятся неразделимым целым, мы находим в рассказе «После бала» с его зловещей атмосферой. (В толстовском словаре у слова «бал» — двоякий оттенок: это одновременно и событие, ассоциирующееся с грацией и элегантностью, и символ абсолютной искусственности). В этой краткой истории рассказчик охвачен любовью и, протанцевав всю ночь, не хочет ложиться спать. Чтобы развеять свое радостное возбуждение, он на заре идет пройтись по городку: «Была самая масленичная погода, был туман, насыщенный водою снег таял на дорогах, и со всех крыш капало». По дороге он натыкается на жуткую сцену — избиение солдата, которого прогоняют сквозь строй за попытку дезертировать. Поркой с педантичной жестокостью руководит отец девушки, в которую влюблен рассказчик. На балу, всего час назад, он был воплощением благообразия и отцовской любви. Какая же из этих личин настоящая? И тот факт, что экзекуция происходит под открытым небом посреди покоя пробуждающегося городка, делает эту сцену еще более отвратительной.
В Первой части Второго тома «Войны и мира» есть два прекрасных примера толстовского двойного видения. В Главе III описывается торжественный обед в честь Багратиона, устроенный 3 марта 1806 года в московском Английском клубе. Хлопотами по организации обеда занимается граф Илья Ростов, который поэтому пока отложил решение финансовых затруднений, нависших над его семьей. Толстой яркими штрихами рисует снующих слуг, членов клуба, юных героев, вернувшихся со своей первой войны. Он увлечен художественным потенциалом сцены; он сознает, насколько хорошо ему удается роль хроникера высшего общества. Но мы ясно видим его затаенное неодобрение. Роскошь, расточительство, неравенство слуги и хозяина — все это стоит у Толстого поперек горла.
Вбегает лакей с испуганной миной объявить, что прибыл главный почетный гость:
«Раздались звонки; старшины бросились вперед; разбросанные в разных комнатах гости, как встряхнутая рожь на лопате, столпились в одну кучу и остановились в большой гостиной у дверей залы».
Это сравнение работает трояко: оно четко описывает движение гостей; оно поражает и оживляет воображение, поскольку берется из сферы опыта, чрезвычайно далекой от той, что у нас сейчас перед глазами; оно тонко, но ясно раскрывает значение всего эпизода. Отождествляя элегантных членов Английского клуба с зернами ржи, которые бесцеремонно встряхивают на лопате, Толстой сводит их к чему-то механическому и слегка комичному. Это сравнение одним ударом пронзает самое сердце их пошлости. Кроме того, намеренно обращаясь к пасторальной жизни, оно противопоставляет мир Английского клуба — «фальшивый» общественный мир — миру земли и цикла урожаев.
В Главе VI той же части мы видим Пьера у черты нового существования. Он стрелялся на дуэли с Долоховым, и у него теперь нет иллюзий по поводу жены, графини Элен. Он размышляет о падении, которое принес ему брак, и ищет благодати, которая могла бы преобразить его душу. Входит Элен с «всёвыдерживающим спокойствием» и принимается высмеивать ревность Пьера. Он «робко чрез очки» бросает на нее взгляд и пытается вернуться к чтению:
«как заяц, окруженный собаками, прижимая уши, продолжает лежать в виду своих врагов…»
И снова мы имеем дело со сравнением, эффекты которого разнообразны и противоречивы. Первое непосредственное впечатление — жалость с примесью насмешки. Графический образ Пьера с очками на носу и прижатыми ушами выглядит одновременно умилительно и комично. Но, имея в виду конкретную ситуацию, сравнение представляется ироническим: ведь, несмотря на свою беспардонность, гораздо слабее выглядит именно Элен. Не пройдет и минуты, как Пьер взорвется, поднимется во весь рост и едва не убьет ее мраморной столешницей. Заяц развернулся и обратил охотников в бегство. Кроме того, перед нами опять — образ из сельской жизни. Его воздействие — как порыв ветра или солнечный луч среди удушающей городской интриги. И в то же время картинка сжавшегося зайца раскалывает поверхность социального приличия и недвусмысленно дает понять: то, что мы наблюдаем, — не более чем следствие элементарной распущенности. Высшее общество ходит на охоту стаей.
Приведенные примеры в миниатюре отражают основную модель толстовского творчества. Два образа жизни, два извечно несопоставимых по природе опыта подаются как противоположности. Эта дуальность не всегда служит простым символом добра и зла: в «Войне и мире» городская жизнь расписана самыми привлекательными красками, а во «Власти тьмы» нарисована жестокость, которая порой может господствовать в деревне. Но в целом Толстой рассматривал эти два опыта разделенными этически и эстетически. Существует жизнь в городе с ее социальной несправедливостью, искусственными сексуальными условностями, бездушной демонстрацией богатства — жизнь, чья власть отчуждает человека от фундаментальных моделей природного существования. А на другой стороне — жизнь в полях и лесах с ее общностью разума и тела, с ее приятием сексуальной сферы как священной и созидательной, с ее природным тяготением к череде бытия, которая соотносит фазы луны с фазами зачатия и связывает наступление времени сева с воскрешением души. Как отметил Лукач, природа для Толстого — это «надежная гарантия, что за миром условностей существует „подлинная“ Жизнь».
В новой книге известного слависта, профессора Евгения Костина из Вильнюса исследуются малоизученные стороны эстетики А. С. Пушкина, становление его исторических, философских взглядов, особенности религиозного сознания, своеобразие художественного хронотопа, смысл полемики с П. Я. Чаадаевым об историческом пути России, его место в развитии русской культуры и продолжающееся влияние на жизнь современного российского общества.
В статье анализируется одна из ключевых характеристик поэтики научной фантастики американской Новой волны — «приключения духа» в иллюзорном, неподлинном мире.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.
«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.