Толстой и Достоевский. Противостояние - [36]

Шрифт
Интервал

В силу своих многочисленных и непрерывных взаимопереплетений, нити повествования в «Войне и мире» и в «Анне Карениной» образуют плотную сетчатую ткань, внутри которой все совпадения и трюки перестают казаться таковыми и принимаются как должное. В некоторых теориях о происхождении Солнечной системы говорится, что для продуктивных столкновений потребовалась «необходимая плотность» материи в космосе. Толстовские разделенные сюжеты порождают такую же плотность, и через нее Толстой передает необыкновенную иллюзию жизни, реальности со всей ее суетой и конфликтами. В романах Толстого столько всего происходит, столь велико число персонажей, столь разнообразны ситуации, а промежутки времени столь протяженны, что персонажи не могут рано или поздно не встретиться, не повлиять друг на друга и не испытать те невероятные коллизии, которые раздражали бы нас в менее плотной среде.

В «Войне и мире» масса нечаянных столкновений; они откровенно выступают как части сюжетного механизма, но мы признаем их естественными в силу плотности жизни в толстовском «космосе». Когда Пьер, например, в самый разгар бородинского отступления и беспорядка подъезжает к мосту через Колочу, и солдаты сердито кричат ему уйти с линии огня, он «взял вправо и неожиданно съехался с знакомым ему адъютантом генерала Раевского». Мы принимаем этот факт, поскольку Пьер пробыл с нами уже столько времени, и мы видели его в таком числе контекстов, что нам кажется, будто мы уже знакомились и с этим адъютантом — в одной из предыдущих глав. Вскоре после этого раненого князя Андрея несут к перевязочному пункту. На соседнем с ним столе человеку ампутируют ногу; человек оказывается Анатолем Курагиным — и это несмотря на то очевидное обстоятельство, что в этот самый момент десятки тысяч людей по всей тыловой линии толкутся в перевязочных пунктах. Толстой трансформирует сиюминутное ощущение неправдоподобия в существенную для его истории и, в то же время, убедительную саму по себе деталь:

«Да, это он; да, этот человек чем-то близко и тяжело связан со мною, — думал князь Андрей, не понимая еще ясно того, что было перед ним. — В чем состоит связь этого человека с моим детством, с моей жизнью? — спрашивал он себя, не находя ответа. И вдруг новое, неожиданное воспоминание из мира детского, чистого и любовного, представилось князю Андрею. Он вспомнил Наташу такою, какою он видел ее в первый раз на бале 1810 года… Он вспомнил теперь ту связь, которая существовала между им и этим человеком, сквозь слезы, наполнявшие распухшие глаза, мутно смотревшим на него. Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце».

Постепенное вспоминание в мыслях князя пробуждают подобный процесс в уме читателя. Образы Наташи на ее первом балу занимают в романе немало места и, собранные воедино, формируют в памяти связную сцену. Первая ассоциация, которая приходит на ум князю Андрею, — не зло, сотворенное Курагиным, а красота Наташи. Воспоминание о ней, в свою очередь, побуждает его к чувству приязни к Курагину, к признанию путей Господних и к миру с самим собой.

Психологическая трактовка столь убедительна и столь очевидно значима, что мы забываем о мелодраматичности и неправдоподобии реальных обстоятельств.

Сеть параллельных и переплетающихся сюжетов в толстовском романе неизбежно влечет за собой внушительный список персонажей, многие из которых второстепенны или эпизодичны. Однако даже самая незначительная роль наделена глубокими человеческими качествами. Любой из персонажей, плотно населяющих «Войну и мир», незабываем. Как можно забыть, например, Гаврилу, «огромного выездного лакея» Марьи Дмитриевны, или старика Михайлу, или Прокофия, «который был так силен, что за задок поднимал карету», и который, когда Николай Ростов вернулся с войны, сидел в комнате и вязал лапти? У Толстого нет безымянных или изолированных персонажей. У каждого из них, даже самого незначительного, есть свое величие прошлого. Когда граф Илья Ростов готовит обед для Багратиона, он говорит: «Поезжай ты на Разгуляй — Ипатка-кучер знает — найди ты там Ильюшку-цыгана, вот что у графа Орлова тогда плясал, помнишь, в белом казакине…» Если прервать предложение на имени Ильюшка, сразу пропадет глубоко толстовский мазок. Этот цыган присутствует в романе лишь мельком и косвенно. Но у него есть своя самостоятельная жизнь, и мы понимаем, что он будет плясать в своем белом казакине и на других застольях.

Наделять даже эпизодических персонажей именами и сообщать хоть какие-нибудь детали об их жизни за пределами их краткого появления в романе — прием достаточно простой, но весьма эффективный. Искусство Толстого человечно; в нем нет трансформации людей в животных или в инертные предметы, посредством которой басни, сатиры, комедии и натуралистические романы реализуют свои цели. Толстой глубоко уважает целостность человеческой личности и никогда не сводит ее к роли простого инструмента даже в художественной прозе. Красноречивый пример обратного — метод Пруста, в мире которого второстепенные персонажи часто остаются безымянными, и автор их именно использует — в буквальном и метафорическом смысле. В «Беглянке», например, рассказчик зовет в дом свиданий двух прачек. Он предлагает им заняться любовью друг с дружкой, а сам изучает каждую их реакцию, дабы в воображении восстановить лесбийское прошлое Альбертины. В современной литературе мне знакомо лишь несколько эпизодов, сравнимых по бессердечности. Но главный ужас — это не действия девушек и не вуайеризм рассказчика, а в том, что девушки безымянны; ужасна их метаморфоза в объекты, лишенные приватности и изначальной ценности. Рассказчик абсолютно бесстрастен. «Эти две малышки, — отмечает он, — ни о чем не могли меня осведомить — они понятия не имели, кто такая Альбертина»


Рекомендуем почитать
Коды комического в сказках Стругацких 'Понедельник начинается в субботу' и 'Сказка о Тройке'

Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.


«На дне» М. Горького

Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.


Словенская литература

Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.


«Сказание» инока Парфения в литературном контексте XIX века

«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.


Сто русских литераторов. Том третий

Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».


Вещунья, свидетельница, плакальщица

Приведено по изданию: Родина № 5, 1989, C.42–44.


Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной

Бродский и Ахматова — знаковые имена в истории русской поэзии. В нобелевской лекции Бродский назвал Ахматову одним из «источников света», которому он обязан своей поэтической судьбой. Встречи с Ахматовой и ее стихами связывали Бродского с поэтической традицией Серебряного века. Автор рассматривает в своей книге эпизоды жизни и творчества двух поэтов, показывая глубинную взаимосвязь между двумя поэтическими системами. Жизненные события причудливо преломляются сквозь призму поэтических строк, становясь фактами уже не просто биографии, а литературной биографии — и некоторые особенности ахматовского поэтического языка хорошо слышны в стихах Бродского.


Шепоты и крики моей жизни

«Все мои работы на самом деле основаны на впечатлениях детства», – признавался знаменитый шведский режиссер Ингмар Бергман. Обладатель трех «Оскаров», призов Венецианского, Каннского и Берлинского кинофестивалей, – он через творчество изживал «демонов» своего детства – ревность и подозрительность, страх и тоску родительского дома, полного подавленных желаний. Театр и кино подарили возможность перевоплощения, быстрой смены масок, ухода в магический мир фантазии: может ли такая игра излечить художника? «Шепоты и крики моей жизни», в оригинале – «Латерна Магика» – это откровенное автобиографическое эссе, в котором воспоминания о почти шестидесяти годах активного творчества в кино и театре переплетены с рассуждениями о природе человеческих отношений, искусства и веры; это закулисье страстей и поисков, сомнений, разочарований, любви и предательства.