Уж май. Весь Петербург сбирается на дачу.
Все едут: я один смотрю и горько плачу.
Все едут: я один, опальный сын земли,
Жить должен в городе, томясь в сухой пыли,
Средь раскаленных плит и толстых стен кирпичных,
Понурив голову над грудой дел обычных!
Уж пусть бы, думаю, богатство лишь одно
На дачу ехало! Ему уж суждено
Все блага пить! так нет; – туда ж несет и бедность
Сбою лохмотьями обвернутую бледность,
Свой волчий аппетит – природы щедрый дар,
Своих чреватых жен и свой любовный жар.
Весною бедность та в грязи со мною ж вязнет,
А тут и поднялась и мимоездом дразнит
Меня, бездачного. Мы едем: погляди! —
Все это говорит, – а ты себе сиди!
Какой прекрасный день! Как солнце светит ярко!
Посмотришь: тянется с домашним скарбом воз
И разной утварью наполненная барка, —
И кофе пить спешит в страну лилей и роз
С блаженной прачкою счастливая кухарка.
И сколько чудных встреч на барке, на возу!
Подушка встретилась со щеткою в тазу;
Там, поглядишь, с бельем в союзе небывалом,
Фарфор или хрусталь под старым одеялом;
Перина и сундук знакомиться спешат,
И сколько тайных чувств выходит на поверку:
К кофейной мельнице тут ластится ушат,
А тут тюфяк привстал и обнял этажерку;
Там – хлама разного громадные узлы;
И – что за дерзкий вид! – И стулья и столы
Пред всею публикой (у них стыда ни крошки)
Сцепились, ножки вверх, и ножки через ножки
Продеты так и сяк, – трясутся, дребезжат,
Являя чудный вид подвижных баррикад;
Метла глядит в ведро и в спину трет гитару;
Там «здравствуй» говорит корыто самовару,
Который, уж давно не ездит со двора,
Прегордо высунул Свой кран из – под ковра;
С вещами дамскими вверху бечевкой тонкой
Крест – накрест связаны картонка над картонкой,
Где скипетр и венец из кружев, блонд и лент
С державой газовой до времени сокрыты,
Где все, пред чем потом поникнут без защиты
И свежий прапорщик, и розовый студент.
Вот едут курицы в корзине под лоханью,
Вот глиняный горшок с чахоточной геранью!
Ну вот, я думаю, поправится и та,
Когда ее свезут в эдемские места!
И эта тощая герань полуживая,
Держась позадь всего, меж кадок и корыт,
Колышется и, мне насмешливо кивая,
«На дачу едем мы: прощайте!» – говорит,
И кланяется всем проезжим и прохожим:
«Прощайте! – говорит: – вас взять с собой не можем;
На дачу едем мы». – И тронутый до слез,
Глазами грустными слежу я этот воз.
Вдруг взор мой поражен знакомым мне диваном,
С горбатой спинкою, обтянутой сафьяном,
Где прошлою зимой я часто восседал,
Как в дремлющем кругу стихи свои читал;
И словно Архимед, решивший вдруг задачу,
Кричу: открыл! Они поехали на дачу —
Они! – И стол их – вот! И этот мне знаком;
Он был опорою моих торжеств минувших;
В него я ударял, бывало, кулаком,
Чтоб стих усилить мой и разбудить уснувших,
А бедный стол страдал; на дачу едет он.
Быть может, и диван в пружинах изнурен:
Лечиться надобно. Все это поюнеет,
Телесность всякая воскреснет, пополнеет
И поздоровеет, – и в платьице ином
Придется уширять прекрасных мест объем.
Все вспрянет – каждая чуть дышащая личность,
И бодрость петуха, и курицы яичность,
Цыплята явятся. Не только мир живой,
Но и бездушное как – будто обновится,
И мебель дряблая, трещавшая зимой,