Полет кроншнепов - [107]

Шрифт
Интервал

— Все ж таки, менеер Грунвелт, что это за штука такая — натюрморт?

— Да-а, серьезный вопрос. Понимаешь, натюрморт, он точь-в-точь как ты, маленький еще, молоко на губах не обсохло. Раньше ведь большущие картины писали — дома, полные народу, или рынок, или сражение, и всегда на таком полотне находился уголок, где были изображены цветы, или фрукты, или какая-нибудь картинка, или кастрюли. Ну так вот, позднее кто-то додумался, что можно рисовать подобные уголки отдельно. Правда, натюрморт — штука сложная, он обязательно должен о чем-то рассказывать, а для этого мало его создать, надо и смотреть умеючи. Вот представь-ка себе: на картине недочищенная картофелина и рядом ножик. По этой картофелине и по ножику надо исхитриться увидеть, почему их отложили — потому ли, что мать поспешила из кухни, услыхав плач ребенка, или она просто пошла сажать его на горшок. Тебе непонятно, по глазам вижу.

— Не-а, — робко протянул я.

— Давай попробуем еще разок. Гавань в Мааслёйсе знаешь?

— А как же.

— Я ее сто раз рисовал — и в снежную погоду, и с разведенным мостом, и с лоцманским катером, и ранним утром, и поздним вечером, и в солнце, и в дождь, и с пожаром на фабрике, и со снегом на церковной крыше. Собственно говоря, я ничего особенного не делаю, сама по себе гавань уже настолько живописна, что достаточно сесть, и она чуть ли не сама собой возникает на холсте. А в натюрморте перво-наперво надо все привести в систему, по крайней мере так полагают некоторые художники, вот и систематизируют, систематизируют, и все у них на картине резонно, все имеет значение, только результат, что ни говори, выходит безжизненный, просто хитро выложенная мозаика-головоломка. Так что, по сути, систематизировать незачем, надо всего лишь как-нибудь утречком сказать: мама, оставь-ка посуду на столе, я ее напишу! Но то, что будет нарисовано, должно рассказывать целую историю.

После этой тирады Грунвелту стало невмоготу, и он, решив налить себе большую рюмку вина, поднял бутылку. Тут мне в голову и пришла интересная мысль.

— Точно так же, как бутылка вина рассказывает, что, видимо, кто-то справляет день рождения.

Грунвелт озадаченно посмотрел на меня и сказал:

— Нет, мы никакого дня рождения не справляем.

— А у нас дома пьют вино, когда празднуют чей-нибудь день рождения, — объяснил я.

Он поставил бутылку, но из рук не выпустил.

— Какой предмет, по-твоему, самый красивый, ну из тех, что ты знаешь?

Я подумал и сказал:

— Орган в церкви.

— Правильно, — кивнул художник, — только он очень уж большой. Я вот хорошо помню: однажды, когда я был в твоем возрасте, меня привезли в гости к деду. Он пил красное вино, и вдруг — ты ведь знаешь, как это бывает, — бутылка опустела. В доме у них было светло, солнечно, н-да… дедушка и днем любил рюмочку пропустить, притом не обязательно в честь дня рождения, а я смотрел на полосы солнечного света и неожиданно увидел такое, чего до сих пор ни разу не замечал, — я увидел, что бутылка опрокинута вверх дном и солнце искрами дробится в стекле. Гляньте-ка, сказал я, бутылка-то треснула. Ничего подобного, ответил дед, это душа бутылки. Тогда я впервые понял, что предметы могут жить. И опустошаю бутылки, чтобы увидеть их душу, и всегда, глядя на порожнюю бутылку, думаю: эх, нарисовать бы, как солнце наполняет душу бутылки! Вот была бы картина так картина.

— Наконец-то я понял, — сказал отец, видимо услышав заключительные слова, — отчего ты столько пьешь. Между прочим, вспомнил бы Исаию, глава пятая, стих одиннадцатый[78]. И главное дело — не воображай, будто мне нужна этакая картина, с бутылочной душой. Мне требуется кое-что другое; может, нарисуешь быстренько? А я повешу твою работу на стене, и тогда они отстанут от меня с этим шуриновым натюрмортом, будь он неладен!

— Что-то я не пойму, — сказал Грунвелт, — у тебя же дома не одна стена, верно?

— В передней комнате у нас красивая вышивка висит, первый стих из второй главы Послания к Евреям: «Посему мы должны быть особенно внимательны к слышанному, чтобы не отпасть». Ясное дело, слова апостола снимать нельзя, и родичам это известно. В задней комнате слева от камина висит шкафчик, а справа — моя резьба по дереву, я за нее первый приз получил. Выходит, свободное место остается только над сервантом, и я намерен повесить туда ферму.

— Ферму?

— Ну ты ведь знаешь, мне ужасно хотелось стать крестьянином, потому и ферма, но я понимаю, времени в обрез, так, может, ты хоть молочные фляги нарисуешь, а? Пустые молочные фляги воскресным утром — их вот только что, чуть позже обычного, выгрузили из фургона, и они ярко сверкают на солнце, которое поднялось уже довольно высоко, а остальное можно похерить — и саму ферму, и забор, и ольденбургского коня. Несколько молочных фляг, и хорош.

— Ничего не понимаю.

— Да все ты отлично понимаешь, я просто-напросто хочу, чтоб ты изобразил самое красивое и самое важное, что только есть на ферме, то, вокруг чего все хозяйство вертится, — парочку молочных фляг. Впрочем, и одна тоже сойдет.

— Стало быть, ты хочешь натюрморт с молочными флягами.

Грунвелт и отец молча с изумлением уставились друг на друга. И, глядя на них, я как-то вдруг сообразил, что же такое натюрморт.


Рекомендуем почитать
ЖЖ Дмитрия Горчева (2001–2004)

Памяти Горчева. Оффлайн-копия ЖЖ dimkin.livejournal.com, 2001-2004 [16+].


Матрица Справедливости

«…Любое человеческое деяние можно разложить в вектор поступков и мотивов. Два фунта невежества, полмили честолюбия, побольше жадности… помножить на матрицу — давало, скажем, потерю овцы, неуважение отца и неурожайный год. В общем, от умножения поступков на матрицу получался вектор награды, или, чаще, наказания».


Варшава, Элохим!

«Варшава, Элохим!» – художественное исследование, в котором автор обращается к историческому ландшафту Второй мировой войны, чтобы разобраться в типологии и формах фанатичной ненависти, в археологии зла, а также в природе простой человеческой веры и любви. Роман о сопротивлении смерти и ее преодолении. Элохим – библейское нарицательное имя Всевышнего. Последними словами Христа на кресте были: «Элахи, Элахи, лама шабактани!» («Боже Мой, Боже Мой, для чего Ты Меня оставил!»).


Марк, выходи!

В спальных районах российских городов раскинулись дворы с детскими площадками, дорожками, лавочками и парковками. Взрослые каждый день проходят здесь, спеша по своим серьезным делам. И вряд ли кто-то из них догадывается, что идут они по территории, которая кому-нибудь принадлежит. В любом дворе есть своя банда, которая этот двор держит. Нет, это не криминальные авторитеты и не скучающие по романтике 90-х обыватели. Это простые пацаны, подростки, которые постигают законы жизни. Они дружат и воюют, делят территорию и гоняют чужаков.


Матани

Детство – целый мир, который мы несем в своем сердце через всю жизнь. И в который никогда не сможем вернуться. Там, в волшебной вселенной Детства, небо и трава были совсем другого цвета. Там мама была такой молодой и счастливой, а бабушка пекла ароматные пироги и рассказывала удивительные сказки. Там каждая радость и каждая печаль были раз и навсегда, потому что – впервые. И глаза были широко открыты каждую секунду, с восторгом глядели вокруг. И душа была открыта нараспашку, и каждый новый знакомый – сразу друг.


Человек у руля

После развода родителей Лиззи, ее старшая сестра, младший брат и лабрадор Дебби вынуждены были перебраться из роскошного лондонского особняка в кривенький деревенский домик. Вокруг луга, просторы и красота, вот только соседи мрачно косятся, еду никто не готовит, стиральная машина взбунтовалась, а мама без продыху пишет пьесы. Лиззи и ее сестра, обеспокоенные, что рано или поздно их определят в детский дом, а маму оставят наедине с ее пьесами, решают взять заботу о будущем на себя. И прежде всего нужно определиться с «человеком у руля», а попросту с мужчиной в доме.