Отторжение - [53]
Я не всегда была воином. Когда-то я была больше похожа на гусеницу, чем на солдата. Гусеницу бабочки, лишенную способности к ориентации. Была мать, было молчание, была тоска по другой жизни. Но что может знать десятилетняя девчушка о какой-то другой жизни? Не той, которой она живет, а другой…
В доме у мамы, там, где я росла, были запрещены два слова: “еврей” и “папа”. Были и другие опасные слова, они появлялись и исчезали, некоторые переходили в разряд разрешенных, но эти два всегда оставались табу, и я понимала, что между ними есть какая-то связь. Иногда я навещала папу и всегда обращала внимание: он ест так, будто у него вот-вот украдут его обед. И я быстро сообразила, что существует еще одна связь: между отторжением и доверием.
Я слышала рассказы папы о его отце.
Они всегда заканчивались долгим молчанием.
Молчание может быть разным. Молчание зимних улиц и подводных пещер. Молчание может быть белым, как вуаль снегопада. Иногда молчание – многозначительная пауза между двумя нотами или аккордами, но такое молчание тоже музыка. Молчание может быть случайным взглядом, запахом теплой кожи или пота, спиной отвернувшегося человека. А молчание моего папы было полно потерь. В нем заключено то, чего уже нет и что считается забытым. Матрас, который надо взвалить на спину июньской ночью, потому что так велели вооруженные люди. Они выгнали папу из дома, хотя ему всего восемь лет. В его молчании – непрерывное ожидание отца, моего деда, угнанного для рабского труда. Что-то он должен был строить для венгерской армии. Молчание иглы, которой пришивают желтую звезду на курточку как раз над сердцем. Молчание моего отца – это долгие часы стояния во дворе полицейского управления в ожидании погрузки на поезд.
Я была еще ребенком, почти ничего не знала о мире, в котором я живу, – как и все дети. Но одно я знала твердо: в слове “еврей” заключены мрак, колючая проволока, вечная ночь и смертельный туман газа, массовые могилы, панически колотящееся сердце, холодный пот – и готовность к бегству.
Что еще я знала? Очень мало. Но то, что это слово имеет ко мне отношение, я знала твердо, потому что мать настаивала, чтобы я никогда его не произносила. Значит, в нем заключалось что-то постыдное, то, что надо скрывать, и я должна быть на страже, чтобы оно не дай бог не вырвалось. Помимо стыда, в нем заключалась угроза; именно поэтому меня в октябрьский день отнесли в церковь и крестили по христианскому обычаю. После чего мне вручили подарок – золотой крестик, который я должна носить постоянно. Как будто мое окружение состоит из вампиров, как будто сантиметровое распятие может предотвратить все угрозы, как будто святая вода не только благословение Божье, но и заклятье. Как будто я греческий герой Ахилл, а крещение защищает меня всю, в том числе и пятки. Фамилия могла выдать тайну – мама ее поменяла. Темные волосы могли выдать страшный секрет – мама купила в аптеке пергидроль и каждый вечер натирала мне пушок над верхней губой, пока он не стал почти незаметным. Тайну нужно хранить постоянно, иначе она перестает быть тайной. Никому и ничего. Никогда.
“Я ненавижу сионистов, ненавижу Израиль, но некоторые евреи могут быть вполне ничего себе”, – сказал мне парень, когда мне было пятнадцать. И тут же хотел уложить меня в свою узкую студенческую койку.
Я наловчилась молчать, наловчилась скрывать стыдную тайну. Непрерывно работала над строительством брустверов и окопов, воздвигала защитные редуты, ставила у дверей часовых. Но в один прекрасный день все рухнуло. Я прочитала роман о женщине и ее жизни до сентября сорок первого года, когда ее заставили вместе с 33 770 других идти пешком к оврагу Бабий Яр в Киеве. Там ее заставили раздеться догола и застрелили; одно убийство среди 33 770 убийств. И рухнули все редуты и брустверы, все линии обороны. Я лежала на полу в своей спальне и рыдала. Я сорвала с себя крест и поклялась, что отныне с ложью покончено. Никогда больше не буду носить христианские символы, и не только христианские – никакие. Я вышла из Шведской церкви и не прибилась ни к какой другой. Мне не нужны связи и единомышленники, я наедине со своей клятвой, и так будет всегда.
Последующие годы были очень трудными: во мне происходили перемены. Сомнения, ожидания, муки совести. Но перемены оказались неотвратимыми и необратимыми. Я изменилась.
«Время идет не совсем так, как думаешь» — так начинается повествование шведской писательницы и журналистки, лауреата Августовской премии за лучший нон-фикшн (2011) и премии им. Рышарда Капущинского за лучший литературный репортаж (2013) Элисабет Осбринк. В своей биографии 1947 года, — года, в который началось восстановление послевоенной Европы, колонии получили независимость, а женщины эмансипировались, были также заложены основы холодной войны и взведены мины медленного действия на Ближнем востоке, — Осбринк перемежает цитаты из прессы и опубликованных источников, устные воспоминания и интервью с мастерски выстроенной лирической речью рассказчика, то беспристрастного наблюдателя, то участливого собеседника.
Сборник миниатюр «Некто Лукас» («Un tal Lucas») первым изданием вышел в Мадриде в 1979 году. Книга «Некто Лукас» является своеобразным продолжением «Историй хронопов и фамов», появившихся на свет в 1962 году. Ироничность, смеховая стихия, наивно-детский взгляд на мир, игра словами и ситуациями, краткость изложения, притчевая структура — характерные приметы обоих сборников. Как и в «Историях...», в этой книге — обилие кортасаровских неологизмов. В испаноязычных странах Лукас — фамилия самая обычная, «рядовая» (нечто вроде нашего: «Иванов, Петров, Сидоров»); кроме того — это испанская форма имени «Лука» (несомненно, напоминание о евангелисте Луке). По кортасаровской классификации, Лукас, безусловно, — самый что ни на есть настоящий хроноп.
Многие думают, что загадки великого Леонардо разгаданы, шедевры найдены, шифры взломаны… Отнюдь! Через четыре с лишним столетия после смерти великого художника, музыканта, писателя, изобретателя… в замке, где гений провел последние годы, живет мальчик Артур. Спит в кровати, на которой умер его кумир. Слышит его голос… Становится участником таинственных, пугающих, будоражащих ум, холодящих кровь событий, каждое из которых, так или иначе, оказывается еще одной тайной да Винчи. Гонзаг Сен-Бри, французский журналист, историк и романист, автор более 30 книг: романов, эссе, биографий.
В книгу «Из глубин памяти» вошли литературные портреты, воспоминания, наброски. Автор пишет о выступлениях В. И. Ленина, А. В. Луначарского, А. М. Горького, которые ему довелось слышать. Он рассказывает о Н. Асееве, Э. Багрицком, И. Бабеле и многих других советских писателях, с которыми ему пришлось близко соприкасаться. Значительная часть книги посвящена воспоминаниям о комсомольской юности автора.
Автор, сам много лет прослуживший в пограничных войсках, пишет о своих друзьях — пограничниках и таможенниках, бдительно несущих нелегкую службу на рубежах нашей Родины. Среди героев очерков немало жителей пограничных селений, всегда готовых помочь защитникам границ в разгадывании хитроумных уловок нарушителей, в их обнаружении и задержании. Для массового читателя.
«Цукерман освобожденный» — вторая часть знаменитой трилогии Филипа Рота о писателе Натане Цукермане, альтер эго самого Рота. Здесь Цукерману уже за тридцать, он — автор нашумевшего бестселлера, который вскружил голову публике конца 1960-х и сделал Цукермана литературной «звездой». На улицах Манхэттена поклонники не только досаждают ему непрошеными советами и доморощенной критикой, но и донимают угрозами. Это пугает, особенно после недавних убийств Кеннеди и Мартина Лютера Кинга. Слава разрушает жизнь знаменитости.
Когда Манфред Лундберг вошел в аудиторию, ему оставалось жить не более двадцати минут. А много ли успеешь сделать, если всего двадцать минут отделяют тебя от вечности? Впрочем, это зависит от целого ряда обстоятельств. Немалую роль здесь могут сыграть темперамент и целеустремленность. Но самое главное — это знать, что тебя ожидает. Манфред Лундберг ничего не знал о том, что его ожидает. Мы тоже не знали. Поэтому эти последние двадцать минут жизни Манфреда Лундберга оказались весьма обычными и, я бы даже сказал, заурядными.