Отелло. Уклонение луны. Версия Шекспира - [21]
В ответ Отелло просит привести сюда Дездемону и спросить у нее самой - и если она не подтвердит его слова, то он готов принять любой приговор. Ну, а пока ее нет, говорит Отелло, "я изложу строгому собранию, как я обрел любовь этой прекрасной синьоры, а она - мою".
И дож тут же соглашается: "Расскажите об этом, Отелло". И, конечно, соглашается он не просто так. Во-первых, ему и самому хочется на всякий случай удостовериться, что этот человек достоин его защиты, а понять это - вернее, почувствовать - можно по той искренности, с которой он будет рассказывать. А во-вторых, ему хочется, чтобы эту искренность почувствовали и присутствующие здесь трое сенаторов, от которых также зависит сейчас судьба мавра.
И вот Отелло рассказывает свою историю - как приходил в дом Брабанцио, как Дездемона слушала его истории и как призналась ему в любви. Это был безыскусный рассказ о чистой любви юной девушки к немолодому воину, о ее восхищении подвигами своего избранника и о ее сочувствии к его страданиям.
И этот рассказ тронул сердце дожа. Он и сам был немолод, он и сам пережил многое, он и сам был некогда несправедливо обвинен, и теперь ему просто по-человечески хочется, чтобы этот немолодой уже мавр был хоть немного счастлив. "Думаю, и мою дочь покорил бы этот рассказ, - говорит дож. - Добрый Брабанцио, примиритесь с тем, чего уж не поправишь".
Вошедшая Дездемона подтверждает слова Отелло. Вконец расстроенный Брабанцио вынужденно соглашается не препятствовать их союзу, хотя и не может удержаться от горьких слов по этому поводу.
Явно вздохнувший с облегчением дож торопится закрепить хеппи-энд примиряющей речью. "Разрешите мне выступить от вашего имени и высказать афоризм", - обратился он к Брабанцио.
Но вряд ли этот явно примиряющий заключительный афоризм может понравится сенатору. И дож это, конечно же, видит - прекрасно видит, но тем не менее произносит его. Уж очень ему хочется, чтобы вся эта история осталась в прошлом, уж слишком ему жалко отдавать честного, верного, доблестного Отелло на растерзание оскорбленному сенатору.
Впрочем, и Брабанцио ему тоже искренне жаль. Он действительно пытается утешить его. И в качестве утешения он пытается напомнить Брабанцио о перипетиях своей собственной судьбы - в последующих словах дожа отчетливо слышится отзвук той самой его личной трагедии, произошедшей 22 года тому назад.
Вот послушайте сами, что он говорит: "Когда нет средств исправить случившееся и когда убеждаешься в худшем, тогда исчезает скорбь, которая еще недавно питалась надеждой".
Похоже, не правда ли? Некогда сильные турки разбили слабый венецианский флот - и у адмирала не было ни единого средства исправить случившееся. За это его ждет самое худшее, что может произойти с честно отдавшим свой долг отчизне главнокомандующим - позор и казнь. Однако его сердце еще питается надеждой на то, что его доводы будут услышаны. Но, прибыв в Венецию, он убеждается в этом худшем. И тогда скорбь исчезла из его души - бояться смерти и оплакивать свое поражение больше нет смысла.
Почему? А потому, говорит дальше дож, что "оплакивать минувшее несчастье - вернейшее средство накликать новое". И еще потому, что "нельзя спасти то, что отнимает судьба" - и если судьбе было угодно отнять у него победу и флот, то это не его вина, и значит, с этим надо смириться. Смириться - и достойно пережить несправедливо нанесенную обиду - тот самый позор и обвинение в измене. Потому что все несправедливое проходит, и однажды ошибочно обвиненный в измене родине оказывается единственным, кто как раз и может спасти свою родину и тем вернуть утраченное уважение к себе - и стать очередным правителем своей родины. И тогда, говорит дож, "терпение превращает обиду, нанесенную судьбой, в шутку".
Разумеется, Брабанцио прекрасно понял, что за словами дожа стоит его личная трагедия, тяжело пережитая им. Не мог не понять! Брабанцио прекрасно помнил и разгром флота, и изгнание Гримани, и его дипломатическую победу в первой Итальянской войне. Ведь они примерно одного возраста с дожем.
*
И вот здесь я вынуждена прерваться и снова вспомнить про Анатолия Эфроса. Размышляя над образом Брабанцио, он пишет: "Ему ведь лет сорок, не больше. Очень спокойный и сильный боксер -- ударить такого сложно".
Все-таки хотелось бы, чтобы человек, уличающий Шекспира в "небрежности", сам соответствовал своим же требованиям. Мне странно, что Эфрос мог всерьез предполагать, что Брабанцио "лет сорок, не больше". Да ведь отец Дездемоны ну просто никак не мог быть сорокалетним мужчиной! Это ошибочное предположение легко и начисто устраняется двумя текстологическими фактами.
Во-первых, держа ответ перед сенатом, Отелло называет Брабанцио стариком ("То, что я увел дочь этого старика, - правда"). Причем называет при всех, и никто его не поправляет, в том числе и сам Брабанцио спокойно слышит такую характеристику.
А во-вторых, Отелло и сам уже не молод, ему явно под пятьдесят, недаром он говорит о себе - "я перевалил в долину лет, хотя и не настолько". Да и Яго, разжигая переполох у дома Брабанцио, кричит: "Вот сейчас, как раз в данную минуту, старый черный баран кроет вашу белую овечку".
Рецензия входит в ряд полемических выступлений Белинского в борьбе вокруг литературного наследия Лермонтова. Основным объектом критики являются здесь отзывы о Лермонтове О. И. Сенковского, который в «Библиотеке для чтения» неоднократно пытался принизить значение творчества Лермонтова и дискредитировать суждения о нем «Отечественных записок». Продолжением этой борьбы в статье «Русская литература в 1844 году» явилось высмеивание нового отзыва Сенковского, рецензии его на ч. IV «Стихотворений М. Лермонтова».
«О «Сельском чтении» нечего больше сказать, как только, что его первая книжка выходит уже четвертым изданием и что до сих пор напечатано семнадцать тысяч. Это теперь классическая книга для чтения простолюдинам. Странно только, что по примеру ее вышло много книг в этом роде, и не было ни одной, которая бы не была положительно дурна и нелепа…».
«Вот роман, единодушно препрославленный и превознесенный всеми нашими журналами, как будто бы это было величайшее художественное произведение, вторая «Илиада», второй «Фауст», нечто равное драмам Шекспира и романам Вальтера Скотта и Купера… С жадностию взялись мы за него и через великую силу успели добраться до отрадного слова «конец»…».
«…основная идея и цель комедии г. Загоскина нам очень нравится. Честь и слава художнику, который делает такое благородное употребление из своих дарований; честь и слава художнику, который употребляет свой высокий, данный ему богом талант на осмеяние невежества и эгоизма, на исправление общества! Но еще более ему чести и славы, если эта благородная цель гармонирует с направлением его таланта, если она дружна с его вдохновением, если она есть следствие его привычных дум… только под этим условием невежество устыдится своего изображения; в противном же случае оно не узнает себя в нем и будет над ним же издеваться!..».
«…Всем, и читающим «Репертуар» и не читающим его, известно уже из одной программы этого странного, не литературного издания, что в нем печатаются только водвили, игранные на театрах обеих наших столиц, но ни особо и ни в каком повременном издании не напечатанные. Обязанные читать все, что ни печатается, даже «Репертуар русского театра», издаваемый г. Песоцким, мы развернули его, чтобы увидеть, какой новый водвиль написал г. Коровкин или какую новую драму «сочинил» г. Полевой, – и что же? – представьте себе наше изумление…».
«Имя Борнса досел? было неизв?стно въ нашей Литтератур?. Г. Козловъ первый знакомитъ Русскую публику съ симъ зам?чательнымъ поэтомъ. Прежде нежели скажемъ свое мн?ніе о семъ новомъ перевод? нашего П?вца, постараемся познакомить читателей нашихъ съ сельскимъ Поэтомъ Шотландіи, однимъ изъ т?хъ феноменовъ, которыхъ явленіе можно уподобишь молніи на вершинахъ пустынныхъ горъ…».