Нездешние вечера - [4]
1916
409. САПУНОВУ
Храня так весело, так вольно
Закон святого ремесла,
Ты плыл бездумно, плыл безбольно,
Куда судьба тебя несла.
Не знал, другая цель нужна ли,
Как ярче сделать завиток,
Но за тебя другие знали,
Как скромный жребий твой высок.
Всегда веселое горенье
И строгость праздного мазка,
То в пестроте уединенья,
То в грусти шумной кабака.
Всегда готов, под мышки ящик,
Дворец раскрасить иль подвал,
Пока иной, без слов, заказчик
От нас тебя не отозвал.
Наверно, знал ты, не гадая,
Какой отмечен ты судьбой,
Что нестерпимо голубая
Кулиса красилась тобой.
Сказал: "Я не умею плавать",
И вот отплыл, плохой пловец,
Туда, где уж сплетала слава
Тебе лазоревый венец.
1914
410. Т. П. КАРСАВИНОЙ
Полнеба в улице далекой
Болото зорь заволокло,
Лишь конькобежец одинокий
Чертит озерное стекло.
Капризны беглые зигзаги:
Еще полет, один, другой...
Как острием алмазной шпаги,
Прорезан вензель дорогой.
В холодном зареве не так ли
И Вы ведете свой узор,
Когда в блистательном спектакле
У Ваших ног - малейший взор?
Вы - Коломбина, Саломея,
Вы каждый раз уже не та,
Но, все яснее пламенея,
Златится слово "красота".
1914
411. "ШВЕДСКИЕ ПЕРЧАТКИ"
Юр. Юркуну
Картины, лица - бегло-кратки,
Влюбленный вздох, не страстный крик,
Лишь запах замшевой перчатки
Да на футбольной на площадке
Полудитя, полустарик.
Как запах городских акаций
Напомнит странно дальний луг,
Так между пыльных декораций
Мелькнет нам дядя Бонифаций,
Как неизменный, детский друг.
Пусть веет пудрой по уборным
(О дядя мудрый, не покинь!),
Но с послушаньем непокорным
Ты улыбнешься самым вздорным
Из кукольнейших героинь.
И надо всем, как ветер Вильны,
Лукавства вешнего полет.
Протрелит смех не слишком сильно,
И на реснице вдруг умильно
Слеза веселая блеснет.
1914
IV. СВЯТОЙ ГЕОРГИЙ
412. СВЯТОЙ ГЕОРГИЙ
(кантата)
А. М. Кожебаткину
Пеной
Персеев конь
у плоских приморий
белеет, взмылясь...
Георгий!
Слепя, взлетает
облаком снежным,
окрылив Гермесов петаз
и медяные ноги
Георгий!
Гаргарийских гор эхо
Адонийски вторит
серебра ударам,
чешуи победитель,
Георгий!
Мыться ли вышла царева дочь?
мыть ли белье, портомоя странная?
В небе янтарном вздыбилась ночь.
Загородь с моря плывет туманная.
Как же окованной мыть порты?
Цепи тягчат твое тело нежное...
В гулком безлюдьи морской черноты
плачет царевна, что чайка снежная.
- Прощай, отец родимый,
прощай, родная мать!
По зелени любимой
мне не дано гулять!
И облака на небе
не буду я следить:
мне выпал горький жребий
за город смерть вкусить.
Девичьего укора
не слышать никогда.
Вкушу, вторая Кора,
гранатова плода.
Рожденью Прозерпины
весною дан возврат,
а я, не знав кончины,
схожу в печальный ад!
Боги, во сне ли?
Мерзкий
выползок бездны на плоской мели,
мирней
свернувшейся рыбы
блестит в полумраке чешуйчатой глыбой
змей
Сонная слюна
медленным ядом
синеет меж редких зубов.
Мягким, сетчатым задом
подымая бескостный хребет,
ползет,
словно оставаясь на месте,
к обреченной невесте.
Руки прикрыть не могут стыд,
стоит,
не в силах охать...
По гаду похоть,
не спеша, как обруч,
проталкивается от головы к хвосту.
Золотой разметался волос,
испуганный голос
по-девьи звенит в темноту:
- Ты думаешь: я - Пасифая,
любовница чудищ?
Я - простая
девушка, не знавшая мужьего ложа,
почти без имени,
даже не Андромеда!
Ну что же!
Жри меня
жалкая в том победа!
Смерть разжалобить трудно,
царевна, даже Орфею,
а слова непонятны и чудны
змею,
как саранче паруса,
Напрасно твоя коса
золотом мреет,
розою щеки млеют,
и забыла гвоздика свои лепестки
на выгибе девьих уст,
гибель,
костный хруст,
пакостной мякоти чавканье
(ненавистный, думаешь, брак?),
сопенье, хрип и храп,
пенной вонь слюны,
зубов щелк,
и гибель, гибель, гибель
волочет тебе враг!
Вислое брюхо сосцато
поднялось...
- Ослепите, ослепите,
боги, меня!
Обратно возьмите
ужасный разум!
Где вы? где вы?
где ты, Персей?
Спите?
Не слышите бедной девы?!
Нагая, одна,
скована...
Разите разом,
топором,
как овна.
Скорей,
Зевс,
гром!!!
Пепели, пепели!
Как Семела,
пускай пылаю,
но не так,
подло,
беззащитно,
одиноко,
как скот,
дохну!!!
Мягко на грудь вскочила жаба,
лягушечьи-нежная гада лапа...
Пасти вихрь свистный
близкой спицей
колет ухо...
Молчит, нос отвернув
дальше от брюха.
- В вечернем небе широкая птица
реет, - верно, орел.
Между ног бесстыдно и склизко
пополз к спине хвост...
- О-о-о!!!
Богов нет!
Богинь нет!
(Камнем эхо - "нет!").
Кто-нибудь, кто-нибудь!
Небо, море,
хлыньте, прикройте!
Горе!
Не дайте зверю!
Гад, гад, гад!
Проснитесь!
Слушай, орел,
свидетель единственный,
я верю (гибель - залогом),
верю:
спустится витязь
таинственный,
он же меня спасет.
Молюсь тебе, неведомый,
зову тебя, незнаемый,
спаси меня, трисолнечный,
моря белого белый конник!!!
Аллилуйя, аллилуйя,
помилуй мя.
Глаза завела,
замерла
предсмертно и горько.
Жилы - что струны.
Вдруг
остановился ползучий холод
- откраснела за мысом зорька
Смерть?
Снова алеет твердь...
(Сердце, как молот,
кузнечным мехом:
тук!)
разгорается свет
сверху, не с горизонта,
сильней, скоро брызнет
смехом.
Свету навстречу встает другая пена понта...
Жизни...
отлетавшей жизни вестник?
Повесть "Крылья" стала для поэта, прозаика и переводчика Михаила Кузмина дебютом, сразу же обрела скандальную известность и до сих пор является едва ли не единственным классическим текстом русской литературы на тему гомосексуальной любви."Крылья" — "чудесные", по мнению поэта Александра Блока, некоторые сочли "отвратительной", "тошнотворной" и "патологической порнографией". За последнее десятилетие "Крылья" издаются всего лишь в третий раз. Первые издания разошлись мгновенно.
Дневник Михаила Алексеевича Кузмина принадлежит к числу тех явлений в истории русской культуры, о которых долгое время складывались легенды и о которых даже сейчас мы знаем далеко не всё. Многие современники автора слышали чтение разных фрагментов и восхищались услышанным (но бывало, что и негодовали). После того как дневник был куплен Гослитмузеем, на долгие годы он оказался практически выведен из обращения, хотя формально никогда не находился в архивном «спецхране», и немногие допущенные к чтению исследователи почти никогда не могли представить себе текст во всей его целостности.Первая полная публикация сохранившегося в РГАЛИ текста позволяет не только проникнуть в смысловую структуру произведений писателя, выявить круг его художественных и частных интересов, но и в известной степени дополняет наши представления об облике эпохи.
Критическая проза М. Кузмина еще нуждается во внимательном рассмотрении и комментировании, включающем соотнесенность с контекстом всего творчества Кузмина и контекстом литературной жизни 1910 – 1920-х гг. В статьях еще более отчетливо, чем в поэзии, отразилось решительное намерение Кузмина стоять в стороне от литературных споров, не отдавая никакой дани групповым пристрастиям. Выдаваемый им за своего рода направление «эмоционализм» сам по себе является вызовом как по отношению к «большому стилю» символистов, так и к «формальному подходу».
Художественная манера Михаила Алексеевича Кузмина (1872-1936) своеобразна, артистична, а творчество пронизано искренним поэтическим чувством, глубоко гуманистично: искусство, по мнению художника, «должно создаваться во имя любви, человечности и частного случая». Вместе с тем само по себе яркое, солнечное, жизнеутверждающее творчество М. Кузмина, как и вся литература начала века, не свободно от болезненных черт времени: эстетизма, маньеризма, стилизаторства.«Чудесная жизнь Иосифа Бальзамо, графа Калиостро» – первая книга из замышляемой Кузминым (но не осуществленной) серии занимательных жизнеописаний «Новый Плутарх».
Критическая проза М. Кузмина еще нуждается во внимательном рассмотрении и комментировании, включающем соотнесенность с контекстом всего творчества Кузмина и контекстом литературной жизни 1910 – 1920-х гг. В статьях еще более отчетливо, чем в поэзии, отразилось решительное намерение Кузмина стоять в стороне от литературных споров, не отдавая никакой дани групповым пристрастиям. Выдаваемый им за своего рода направление «эмоционализм» сам по себе является вызовом как по отношению к «большому стилю» символистов, так и к «формальному подходу».
Критическая проза М. Кузмина еще нуждается во внимательном рассмотрении и комментировании, включающем соотнесенность с контекстом всего творчества Кузмина и контекстом литературной жизни 1910 – 1920-х гг. В статьях еще более отчетливо, чем в поэзии, отразилось решительное намерение Кузмина стоять в стороне от литературных споров, не отдавая никакой дани групповым пристрастиям. Выдаваемый им за своего рода направление «эмоционализм» сам по себе является вызовом как по отношению к «большому стилю» символистов, так и к «формальному подходу».