Избранное - [229]
И тогда оно свершилось: меж стиснутых пальцев, глубоко-глубоко в пустоте, едва зримо, будто пробившись сквозь все уплывающие туманы небосвода, забрезжил робкий свет, слабый, как вздох угасающей звезды, но и перенесшийся в ту же секунду на уста и оживший вольным выдохом, обетованным и обретенным:
— Кольцо отдайте Лисанию.
— Твой перстень?
Земному отныне довлело; и было светло, и звучало неслышно и легко:
— Истинно так… Лисанию…
— Да нет такого вообще, — что-то пробормотало в ответ, и, возможно, то был Плотий.
— Ребенку…
ЭФИР — СНОВА НА РОДИНЕ
© Перевод А. Карельский
Что-то там еще бормотало? Неужели все еще Плотий с его добродушным ворчанием — таким надежным, таким живительным и добрым? О Плотий, о, пусть длится оно, пусть длится это бормотание, такое спокойное, такое успокаивающее, немолчный родник из бездонных глубин души и мира, — о, теперь, когда труд завершен, теперь, когда совершенного довольно, когда уже ни к чему не надо приуготовляться, — о, пусть длится оно вечно! И оно длилось, немолчное бормотанье, беспрестанный, мягко накатывавшийся и откатывавшийся рокот, волна за волной, неприметно мала была каждая волна, но все вместе они разбегались неоглядными, неохватными кругами; оно просто было вокруг, не надо было даже прислушиваться, не надо напрягаться, чтобы удержать его, да и не хотело оно быть удержанным, это беспрестанное бормотанье, оно устремлялось дальше, вливалось в журчание вод, в журчание фонтанов, сливалось с ними в единый бесцветно-могучий колыбельный поток, само став потоком, само став покоем, тихо ластясь к бортам и днищу ладьи, тихо пенясь и ускользая. К неведомой цели нес поток, в неведомой гавани брал начало; не отталкивалась ладья ни от какого мола, плыла из бесконечности в бесконечность, но строго и неуклонно держала курс, ведома твердой рукой, и, коли б дозволено было оглянуться, стал бы, наверное, виден рулевой на корме, подмога заблудшему, лоцман, знающий гавань, из коей они отчалили. Но подмогой и другом остался также и Плотий, ибо он, униженный и вознесенный, взял на себя, как последний холоп, тяжкую службу у весел, и умолкло его бормотанье, умолкло, перепорученное вселенной, и почти неслышным стало его натужное дыхание, растворившись в безнатужной, безболезненной легкости гребли; так греб он молча, согнувши руки, и вел ладью по бесцветной, безмолвно бормочущей водной глади — вовсе не так резко, как можно было бы от него ожидать, нет, весла едва поднимались и едва опускались, мягко врезаясь во влагу; на носу впереди сидел — а может, стоял — Лисаний, отрок, призванный сопровождать плаванье пеньем; Плотий же, повинуясь, как всякий смертный, запрету оглядываться назад, лишенный права видеть и отрока и цель, об отроке и не заботился, назад не оглядывался, неотрывно глядел он прямо перед собой, глядел поверх пассажира на рулевого, чьим распоряжениям он подчинялся, и поверх рулевого на бесконечность былого, из которой они плыли. Все дальше и дальше отступали берега, и то, что вершилось в их дали, было как беспечальное прощание с человеческим бытием и жильем, прощание из преображенной незыблемости, прощание с многоликостью будней, с привычными образами и лицами — но и со склепом, тающим в сером тумане, и с прилежно пишущим Луцием (этот, правда, придвинулся со своим столом так близко к краю реальности, что устрашающе неминуемым казалось его падение в бездну со скалистого обрыва), — о, это было прощание со многими, еще там бродившими и время от времени, подобно Горацию и Проперцию, приветно ему махавшими: привычные, родные образы, тихо и беспечально отодвигавшиеся, хоть еще и готовые сопровождать его, — а воды, по которым скользила ладья, запестрели бесчисленными судами, и хоть совсем мало было средь них таких, что плыли в противоположном направлении, возвращаясь на якорь в гавань, в забвенную, зато несметное множество было тех, что из нее были посланы, флотилия за флотилией, такое множество, что безбрежному морю пришлось расшириться до двойной безбрежности, дабы дать им всем место, и была эта безбрежность столь неоглядна, что просто исчезла граница между стихиями водной и воздушной, и корабли будто плыли в потоках не воды, а света, и это усеянное кораблями море, эта вереница кораблей, устремлявшихся к неисповедимой общей цели, сама уже будто и была целью; словно стада были эти корабли, и невидимым облаком окутывал их ласковый рокот волн; каких только судов не было тут — корабли торговые и военные, и меж них вся в золоте, с пурпурными парусами, царственно-роскошная галера Августа, множество рыбачьих лодок и других прибрежных суденышек, а всего неисчислимее были крохотные барки, они возникали то тут, то там, будто рождаясь из зыби морской; так плыли все эти суда в бесконечную даль, странным образом на одной скорости, независимо от того, приводились ли они в движение единственной парой весел, как крохотные барки, или многоярусной массою их, как корабль Августа, — не плыли, а летели над волнами, будто были они все невесомы, будто и не надо им было касаться водной глади, будто просто реяли они над ней, и туго натянуты были их паруса, как под напором незримых бурь, налетавших из безвоздушной пустоты, ибо кругом царил полный штиль, и ласковый рокот волн доносился из Ниоткуда. Море вздымалось и опадало плавными, плоскими, равниноподобными волнами, и в этой сумеречно-серой, свинцовой, но и мягкой как пух колыбели расплывалось и таяло бормотанье, неслышно таяло под дремотными чарами этой силы, что легко и воздушно несла по зеркальной глади вереницу судов; перламутровой, но, увы, и тусклой раковиной раскрывалось над морем небо, а Плотий все греб и греб, и позади остались звуки жизни, зовы с дальних прибрежий, потонувших в тумане, позади, в недосягаемости, осталось пение гор, навек замирающий свирельный напев, осталось даже эхо напева, прозвучавшее в собственной груди, неизведанной радостью канули в небытие все услады слуха, ускользающий лепет, бормотание всебылого, и, златотканой полоской вплетенная в небо, неспетой осталась мальчишечья песнь. Словно слишком еще громким было безмолвие, наступила новая, вторая, высшая тишина, тишина, надо всем вознесенная, колыхавшаяся плавной, плоской, равниноподобной волной, зеркалом нависавшая над зеркалом вод; но и зеркало вод уже обрело новый облик, преобразилось в некую неслышную текучую стихию, в которой убегавшие корабли уже не оставляли пенных борозд, и сама она будто уже не состояла из капель, ибо ни единой капли не осталось на сложенных веслах, ни единой не стекало с них, и в преображении этом слились воедино и зеркало и отраженье, тишина и эхо тишины, слились в нечто промежуточно-невесомое, что вершилось и слышалось одновременно, в новой мерности ритма, так что все зримое, слышимое, осязаемое, хоть и осталось оно позади в незримости, неслышимости, неосязаемости давно покинутой, навек потерянной бесконечности, но пребывало невредимым, и хоть кануло оно назад в безымянность, но и не утратило ни своего имени, ни своей сути, — все осталось позади, но и оставалось здесь, ибо, оставшись позади как превзойденное, оно в силу этой же превзойденности и оставалось днесь и вовек, преображенное ею в вечное присутствие, и ничто не исключалось из этой вечносущности, ибо превзойдена была тут сама вселенная во всей полноте и пестроте ее вещественности и человечности: превзойдены и оставлены позади были эти сонмы кораблей, этот приветственный эскорт, выполнивший свой долг, они отставали один за другим, но не как проигравшие состязание, не как побежденные в гонках, а будто добровольно, все происходило как бы само собой, причем на той же скорости: ни они не замедляли движения, ни его ладья не ускоряла хода, и даже если Плотий, прилежный гребец, вложил тут свою лепту, он сейчас отдыхал, спокойно было его дыхание, покоились в уключинах весла, орудья его труда, устало поник он на своем сиденье, вкушая покой, ибо для всех них, попутчиков и пилигримов, уже не было надобности в земных орудьях труда, и вот уже весла, вынутые ли из потока или все еще волочившиеся по волнам, совсем исчезли, то начинался распад, и лодка за лодкой, корабль за кораблем, в том числе и Августова галера, изымались из сущего и погружались в забвение — в оставшуюся позади бесконечность; и Август, стоявший с коротким бичом в руке под пурпурным балдахином своего красавца корабля, выронил теперь этот бич, уразумев тщету всех дальнейших попыток понукать гребцов да и вообще продолжать плавание, власть его выскользнула у него из рук, равно как и его имя, как и все имена, которые носил он дотоле и которые он теперь, вплоть до имени «Октавиан», принужден был отринуть; но сам он еще не ускользал в небытие, и в мимолетном взоре, который успел он напоследок послать, в этом прощанье пред вечной разлукой, в этой усталой прощальной улыбке постаревшего красивого лица сохранялся и отблеск вечного бытия, преображенного, не утраченного в утратах, и, хотя вслед за тем он мгновенно — о, как мгновенно! — канул в бездну, недоступную зову, канул весь — и забвенно-тихое лицо, и забвенно-тихий облик земной, и забвенно-тихое имя земное, — все же в новой и высшей тишине, надо всем вознесенный, стал он доступен новому зову и обрел новую зримость. Ибо свершившееся здесь преображение вело извне вовнутрь, было слиянием внешнего облика с внутренним ликом, было той издревле желанной, вечно несбыточной и вот, однако, свершившейся переменой: в одно мгновение, столь же внезапно, как произошло это падение в бесконечность, тот человек, что прежде звался Августом, стал зрим изнутри, зрим внутренним оком, каким наделяется иной сновидец, когда, забыв земную свою ничтожность, просветленный грезящим сном, вдруг познает он себя в символе себя самого, когда открывается ему в последнем сне последняя, неделимая, кристально ясная суть его свойств, открывается как чистая форма, как кристально ясная игра линий, как простое нагое число; над самим собою воспарил этот внутренний взор, охватив заодно и того, кто таял вдали, навек исчезавшего друга, — о, вовек не исчезнет, не будет утрачен тот, кто зрим изнутри в последней своей цельности и наготе… О пресуществление конца в начало, о возвращение символа к изначальному образу, о дружба! И хоть мало что было сейчас роднее, чем лик того, кого дозволялось по дружбе звать Октавианом, все же близкими были и те, другие, что плыли рядом в эфирных челнах и отставали один за другим, чьи лица отступали в вечность, не исчезая; и кто бы ни плыл тут рядом, лишь на мгновение зримый и в то же мгновенье забвенный, как бы ни звался он прежде или теперь — а в самом деле, кто они? неужто вон тот и впрямь Тибулл, печальный любовник Альбий Тибулл, увядший до срока? не Лукреций ли вон тот исполин в могучей броне безумия? а вон там не сам ли Саллюстий в его несокрушимой мужественности, в непоколебленной зрелости его пятидесяти лет, Саллюстий, дававший имя всему и теперь сложивший свое имя? а вон тот уж не достопочтенный ли Марк Теренций Варрон, сухонький, согбенный летами, но сохранивший всю силу и мягкость насмешливой мудрой улыбки на тускнеющем, тающем старческом лице? — о, кто б ни были все они, друзья, собравшиеся на прощанье, беспечальная свита подмоги и утешенья, все они, эти лики, бородатые и безбородые, юные и древние, мужские и женские, таявшие быстрее иль медленней, готовые без остатка, до последнего остатка безымянно кануть в бездну забвения, недоступную зову, все они претерпели окончательное преображение, их несказанно человеческий лик стал несказанно ясным выраженьем их сути, отрешенным от всякой земной заботы, глубоко истинным в своей беспредельной, безымянной самости, и не нуждались они больше ни в земном посредничестве, ни в земном именовании, ибо все они были зримы изнутри, увидены и распознаны изнутри, и такими вошли они во взор друга и со взором друга — в таинство его самопознания, что рождается в глубочайших глубинах его Я, в самых безднах его самости, по ту сторону всякой чувственности и, родившись, зрит уже не человека во плоти, не чувственный символ, а кристально ясный праобраз, кристально ясное единство сущностных черт, — и так несмутимо-чист был этот праобраз, так беспамятен и потому так врезан в память, что все образы друзей перенеслись в новое, невесомо-парящее пространство воспоминания, на новую, призрачно-зыбкую ступень постижимости, и тени их излучали свет, и полна немого звучанья была вкруг них тишина. Они вошли в новую вечность — взошли на второй круг.
Герман Брох (1886–1951) — крупнейший мастер австрийской литературы XX века, поэт, романист, новеллист. Его рассказы отражают тревоги и надежды художника-гуманиста, предчувствующего угрозу фашизма, глубоко верившего в разум и нравственное достоинство человека.
Роман "Лунатики" известного писателя-мыслителя Г. Броха (1886–1951), произведение, занявшее выдающееся место в литературе XX века.Два первых романа трилогии, вошедшие в первый том, — это два этапа новейшего безвременья, две стадии распада духовных ценностей общества.В оформлении издания использованы фрагменты работ Мориса Эшера.
В центре заключительного романа "1918 — Хугюнау, или Деловитость" — грандиозный процесс освобождения разума с одновременным прорывом иррациональности мира.В оформлении издания использованы фрагменты работ Мориса Эшера.
В сборник вошли две повести и рассказы. Приключения, детективы, фантастика, сказки — всё это стало для автора не просто жанрами литературы. У него такая судьба, такая жизнь, в которой трудно отделить правду от выдумки. Детство, проведённое в военных городках, «чемоданная жизнь» с её постоянными переездами с тёплой Украины на Чукотку, в Сибирь и снова армия, студенчество с летними экспедициями в тайгу, хождения по монастырям и удовольствие от занятия единоборствами, аспирантура и журналистика — сформировали его характер и стали источниками для его произведений.
Книга «Ловля ветра, или Поиск большой любви» состоит из рассказов и коротких эссе. Все они о современниках, людях, которые встречаются нам каждый день — соседях, сослуживцах, попутчиках. Объединяет их то, что автор назвала «поиском большой любви» — это огромное желание быть счастливыми, любимыми, напоенными светом и радостью, как в ранней юности. Одних эти поиски уводят с пути истинного, а других к крепкой вере во Христа, приводят в храм. Но и здесь все непросто, ведь это только начало пути, но очевидно, что именно эта тернистая дорога как раз и ведет к искомой каждым большой любви. О трудностях на этом пути, о том, что мешает обрести радость — верный залог правильного развития христианина, его возрастания в вере — эта книга.
Действие повести происходит в период 2-й гражданской войны в Китае 1927-1936 гг. и нашествия японцев.
УДК 821.161.1-31 ББК 84 (2Рос-Рус)6 КТК 610 С38 Синицкая С. Система полковника Смолова и майора Перова. Гриша Недоквасов : повести. — СПб. : Лимбус Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2020. — 249 с. В новую книгу лауреата премии им. Н. В. Гоголя Софии Синицкой вошли две повести — «Система полковника Смолова и майора Перова» и «Гриша Недоквасов». Первая рассказывает о жизни и смерти ленинградской семьи Цветковых, которым невероятным образом выпало пережить войну дважды. Вторая — история актёра и кукольного мастера Недоквасова, обвинённого в причастности к убийству Кирова и сосланного в Печорлаг вместе с куклой Петрушкой, где он показывает представления маленьким врагам народа. Изящное, а порой и чудесное смешение трагизма и фантасмагории, в результате которого злодей может обернуться героем, а обыденность — мрачной сказкой, вкупе с непривычной, но стилистически точной манерой повествования делает эти истории непредсказуемыми, яркими и убедительными в своей необычайности. ISBN 978-5-8370-0748-4 © София Синицкая, 2019 © ООО «Издательство К.
УДК 821.161.1-3 ББК 84(2рос=Рус)6-4 С38 Синицкая, София Повести и рассказы / София Синицкая ; худ. Марианна Александрова. — СПб. : «Реноме», 2016. — 360 с. : ил. ISBN 978-5-91918-744-8 В книге собраны повести и рассказы писательницы и литературоведа Софии Синицкой. Иллюстрации выполнены петербургской школьницей Марианной Александровой. Для старшего школьного возраста. На обложке: «Разговор с Богом» Ильи Андрецова © С. В. Синицкая, 2016 © М. Д. Александрова, иллюстрации, 2016 © Оформление.
Вплоть до окончания войны юная Лизхен, работавшая на почте, спасала односельчан от самих себя — уничтожала доносы. Кто-то жаловался на неуплату налогов, кто-то — на неблагожелательные высказывания в адрес властей. Дядя Пауль доносил полиции о том, что в соседнем доме вдова прячет умственно отсталого сына, хотя по законам рейха все идиоты должны подлежать уничтожению. Под мельницей образовалось целое кладбище конвертов. Для чего люди делали это? Никто не требовал такой животной покорности системе, особенно здесь, в глуши.
Грозное оружие сатиры И. Эркеня обращено против социальной несправедливости, лжи и обывательского равнодушия, против моральной беспринципности. Вера в торжество гуманизма — таков общественный пафос его творчества.
Мухаммед Диб — крупнейший современный алжирский писатель, автор многих романов и новелл, получивших широкое международное признание.В романах «Кто помнит о море», «Пляска смерти», «Бог в стране варваров», «Повелитель охоты», автор затрагивает острые проблемы современной жизни как в странах, освободившихся от колониализма, так и в странах капиталистического Запада.
Веркор (настоящее имя Жан Брюллер) — знаменитый французский писатель. Его подпольно изданная повесть «Молчание моря» (1942) стала первым словом литературы французского Сопротивления.Jean Vercors. Le silence de la mer. 1942.Перевод с французского Н. Столяровой и Н. ИпполитовойРедактор О. ТельноваВеркор. Издательство «Радуга». Москва. 1990. (Серия «Мастера современной прозы»).