Моей жене
— Мир вам и приятного аппетита.
Мужчина остановился в дверях. Пока мы слышали только голос. Зато каким тоном были сказаны эти слова!.. Я оторвался от своей тарелки и поднял голову; он все еще стоял в дверях, зажав окурок между большим и указательным пальцами и разглядывая нас с едва заметной усмешкой, словно добрый знакомый.
Узнать его? Вот это было бы по справедливости, но у меня не хватило духа. Притвориться слепым, глухим, немым и ждать, чтобы снова появилась надежда, пусть даже ценой крови. Он хотел втянуть нас в свою игру, но что он такое затевал? Его почти не было видно. Дверь не слишком широкая, а в ее проеме — тень, застывшая на полуслове; тень эта глядела, курила и при этом была лишена противоречий, присущих видимым телесным предметам. Где-то вверху, над ней, мелькали чьи-то бледные, туманные силуэты.
Наконец он решился переступить две ступеньки, ведущие вниз. В кофейне стало чуть светлее.
Я снова было уткнулся носом в свою тарелку, но взъерошенный мальчуган, размахивавший неподалеку от двери картонкой над жаровней, застыл вдруг с поднятой вверх рукой.
Мужчина решительно направился к посетителю средних лет, закутанному в накидку землистого цвета. Хлопнув его по плечу, он, не раздумывая, тут же поцеловал его в лоб.
Хозяин, выглянув из-за стойки, снова вернулся к своим жаровням. Я заканчивал трапезу, и лично мне здесь нечего было больше делать.
Вошли еще несколько посетителей, один или два вышли.
Шум теперь доносился со всех сторон, жизнь в городе шла своим чередом. Очнувшись, мальчуган у двери снова принялся раздувать огонь картонкой, его окутывал сноп искр. А этот тип, что он собой представлял? Жир попал на угли и зашипел, зал наполнился чадом.
Один из посетителей встал. Он опустил руку в карман своей куртки, подошел к стойке; отсрочка была дарована городу (который не понимал своего счастья). Крот бродил под землей, под покровом улиц, топал не стесняясь. И тот, кто хотел воистину слушать, мог услышать другое — не только поступь крови, прокладывающей себе путь; иные шаги раздавались под землей, сотрясали ее, словно грохот грома. А мы тем временем мирно болтали.
— Десять дуро, — сказал хозяин.
Крот мог топать сколько угодно: в момент, когда содрогалась земля, мы попросту переступали с ноги на ногу, и только. Земля могла содрогаться, а крот — топать.
Посетитель наклонился над стойкой, сосчитал монеты, помахал на прощанье рукой — неведомо кому или чему, главное, сделал жест.
Едва он успел выйти, как у входа появился серый силуэт огнедышащего минотавра, который прошествовал со свистом и исчез, на его месте тут же возник второй минотавр и тоже исчез с таким же точно свистом. Потом третий… Крот. Опрокинутый, он все так же пробирался под асфальтом. Я сосчитал до пяти или шести. Минотавр растворился, вновь проглянуло утро, что-то неуловимое витало в воздухе, жизнь как бы замерла в отдалении. Я прислушался: ничего, на улице по-прежнему было тихо.
Между тем типом и крестьянином завязалась беседа. Из глубин горизонта донеслось дыхание полей, оно пахнуло нам прямо в лицо. Слова, слова… а что толку-то? Судьбу нашу решают пустые, бесцветные слова и жесты, которые не запечатлевает даже глина, они нигде не находят отражения. С нами или без нас. Я слушал, слушать-то всегда можно. Мир иной — это тоже мы, всегда и везде мы. После того как прошли минотавры, мне стало легче держаться посредине реки, жизнь любовно ласкала меня, увлекала, несла куда-то, ибо ее предназначение — давать новую жизнь, производить на свет, пока еще это ей по силам. По улице шел народ, много народа.
— Как дела, брат? Какие новости?
Это спрашивал тот тип, он по-прежнему стоял. Роста он был невысокого, да выше быть ему и не требовалось. Рабочая блуза защитного цвета обтягивала его грудь, на ногах топорщились узенькие брючки. Через плечо перекинута сумка. Медлительность во всех движениях. А куда ему торопиться? Он и так уже со многим распрощался.
— Новости-то? Да никаких, все в порядке.
— Как здоровье?
— Ничего, — сказал крестьянин.
Он обернулся. Самый обыкновенный феллах, такой, как все в наших краях: черная как смоль борода, прокаленное солнцем лицо, вздернутые скулы, мохнатые брови, выражение достоинства на лице — словом, он был похож на хлеб деревенской выпечки. Тамтам, которого никто не слышал, отбивал во чреве города ритм в две и три четверти одновременно; услыхав слова того типа, крестьянин вдруг повеселел и счел нужным добавить:
— Извини, но я тебя вроде не знаю.
— Неужели ты меня не помнишь?
Никому не придет в голову, я полагаю, усомниться в подлинности описания их встречи. Так что же в таком случае прикажете думать об этом феллахе? Ну а тип, он-то каким образом мог узнать человека, которого в глаза раньше не видел? И что самое удивительное — окурок по-прежнему торчал у него в зубах. Каким чудом ему удавалось так долго сосать его? Я выскребал дно тарелки.
Мне вспомнилась моя жизнь в деревне в былые времена, когда я был ребенком: каждый день я встречался с такими вот мужчинами, как он. В них было нечто такое, чему дивилась сама земля; всюду, где бы они ни появлялись, они умели исторгать звук, похожий на крик, смысл которого был недоступен нам, горожанам, живущим в окружении стен. Напоенные запахом сена, дикой мяты, дни тогда сливались воедино и казались одним нескончаемым сладостным днем. И если с той поры время обезумело, если на глаза нам попадаются одни лишь незрячие щиты-указатели, остается все-таки песок, тот самый песок, что стирает ступени, по которым мы спускаемся вниз.