Дилижанс отправляется на рассвете
I
Мне казалось, что в те вечера все шло как обычно. Сегодня я уже не уверен.
Я пытаюсь вспомнить голос отца, его интонации, жест, с каким он вскрывал конверт. Не имеет значения час, когда к нам пришло письмо: прежде чем вскрыть его, надо было дождаться, чтобы после ужина подали в библиотеку липовый чай. Пробую восстановить атмосферу тех вечеров. Я без конца возвращаюсь мыслями к той полосе моего уже навсегда перевернутого существования. К беззаботной жизни единственного сына. Жизни плавной, словно течение реки к морю.
Я весь в сомнениях. Пытаюсь припомнить другие отцовские интонации. Сравниваю. Заново всматриваюсь и в свою мать. В ее позу с легким наклоном вперед — само ожидание. И в их освещенные лампой лица.
Я слушал негромкое чтение отца. Порою он перечитывал какую-нибудь фразу помедленнее. Сегодня я понимаю, что, делая это, он взвешивал не слова, а собственные мечты, кои он в эти слова вкладывал. А быть может, я ошибаюсь сегодня. Я никогда ни в чем не уверен. Идешь по жизни ощупью, а когда оглянешься, уже поздно.
Поместье спускается к морю. Я вижу с террасы длинную аллею, окаймленную пальмами и миробаланами и ведущую к берегу. На чердаке трещат под солнцем стропила. И есть еще ларь наверху, и в нем — платья.
В те вечера, когда листки, пришедшие с этого острова, лежали на столике между нами, когда летние сумерки окутывали углы комнаты мягкой тьмой или когда зимою потрескивали поленья в камине, я только и делал, что себя спрашивал, какова она, жизнь в этих колониях?
Двадцать девять лет. Эта цифра — не оправдание. В двадцать девять лет человеку точно известно, чего он хочет и что отвергает. Я поднимаю глаза: море уходит в безбрежную даль…
Да, у меня был выбор. Возвращение во Францию, будущее провинциального нотариуса, жизнь, какую прожил отец, а до него — мой дед. Удобная и респектабельная.
Я проплыл по этому рейду, опираясь на леерное ограждение и наклонившись над совершенно спокойным морем, а в прежние времена, в самом начале колонизации, подходы к нему, как мне говорили, защищал перекрестный огонь батарей и тяжелая цепь, которую на ночь протягивали между обоими фортами. И вот истекло столетье, и я свободно его миновал. Достаточно было попросту переступить в темноте через этот порог, и все. Но ведь достаточно было бы также недобросовестности какого-то одного чиновника, или чтобы почтовая сумка упала в море, или чтобы корабль потерпел крушение, — и моя жизнь пошла бы совсем по другой колее. Я не взломал бы этих сургучных печатей и не приехал сюда.
B Сен-Назере я продолжал бы наше потомственное занятие. То, для которого я был предназначен. Сидел бы сейчас у камина в старом каменном доме с узкими окнами, хмуром и потемневшем от сырости. А по утрам садился бы за бюро, принадлежавшее некогда моему деду. Гийом, служивший клерком еще у отца, продолжал бы подкладывать папки — только теперь уже мне. Дело наследника Z, наследника Y, распродажа имущества при разделе. После обеда я бы отправился в клуб, а вечером…
Да, несомненно, я был бы другим человеком. Но, переступив порог, я облокотился на кованые перила балкона, я замер перед широкой кроватью под балдахином.
И несомненно вот так же, но, может быть, по более заурядным причинам, здесь остался когда-то Франсуа Керюбек, старший брат моего деда, морской офицер Вест-Индской компании.
II
Эстамп, обнаруженный мною на стене в гостиной, напоминает о том, что столетье тому назад первые колонисты разбили палаточный лагерь в Порт-Луи. Вокруг рейда, где встали на якорь их корабли, царит великое оживление. Морские и армейские офицеры в треуголках что-то там обсуждают, стоя на берегу. Другие развертывают карты. Лесорубы корчуют деревья. У входа в одну из палаток сидит женщина, она держит ребенка за руку. Вот такой мне приятно воображать Катрин Куэссен, супругу Франсуа Керюбека, первым в роду нареченного этим именем.
«Мужчины рождаются азиатами, европейцами, французами, англичанами, — сказал Бернарден де Сен-Пьер[1]. — Они бывают купцами, солдатами, земледельцами, но женщины во всех странах рождаются, живут и умирают женщинами». Я отказываюсь выносить по этому поводу какое-либо суждение. Я лишь воскрешаю ту, что была поистине душою этого дома, прежде чем упокоиться под дерном могильного холмика с возвышающимся над ним простым, вытесанным из камня крестом, возле ручья, в этой земле, что сделалась для нее родной. Мне видится ее платье среди гвоздичных деревьев, но на ее лицо, которое я ей придумал, накладывается лицо другой женщины. И я вижу ее в этом доме…
Не будем забегать вперед. Нет у меня на это ни желания, ни мужества.
Письма Франсуа, который был уже третьим носителем этого имени, то излучали спокойную радость, то доходящую до восторга любовь к природе, но иногда в них слышалось что-то вроде тяжелого вздоха. Мне вспоминаются некоторые фразы, поражавшие меня своей бессвязностью, не замечаемой, однако, моими родителями, — а впрочем, и в этом я не уверен.
К примеру, такие:
«И день, и вечер были чудесные. Есть ли что-нибудь более прекрасное, более восхитительное, чем капли воды, струящиеся по коже?»