Избранное - [230]

Шрифт
Интервал

Тишина внутри тишины во все стороны открыта граница, но, сколько б ни было всего оставлено позади, в невозвратимом, ничто не могло бесследно пропасть в покое всеохватного круга; о, хоть многое и осталось позади, это не означало ни оскудения, ни осиротелости, это было даже почти обогащение, ибо все забытое здесь сохранялось. Пространство беспамятности все больше вбирало в себя пространство воспоминаний и в то же время в нем пребывало, оба они все прочнее сливались в единое, второе пространство памяти, заключенное внутри первого, в пространство высшей зоркости памяти, высшей ее бесконечности, и в слиянии этом столь явственно удвоилось бытие, что такое же новое единство образовали и свинцово-мягкая тишина вод, и та тишина, что распростерлась над ней золотисто-мягким ее отраженьем, — воспоминание внутри воспоминания, та тишина слиянности, что охватывает певца, прежде чем он коснется струн, и в такой тишине, когда еще не тронута лира, когда ждущие еще не томятся ожиданьем, в новую цельность слились и пенье и слух, и поющий и внемлющий, ибо грянула вдруг могучая немота музыки сфер, рожденная из немоты, но также рожденная и в слиянности пенья и слуха, звучащая в тишине, но также звучащая и в этой слиянности, слитное двуединство того и другого, слившееся в одно с тишиной, с ожиданием, с лирой, слияние силой напева, — и вошло все сущее в единое лоно, в бытие сфер; и в двуединстве этом не было уже никакого разделения — на ожидающего и ожидаемое, на внемлющего и внемлемое, на дышащего и дыхание, на жаждущего и питье, все прежде раздельное слилось в единое длящееся действо, в само ожидание, в само вслушивание, в само дыхание, в саму жажду, и бесконечный поток, вовлеченный в эту слиянность, сам и был ожиданием, вслушиванием, дыханием, жаждой, становился всем этим все больше и больше, все пронзительней и настоятельней, все неотразимей, становился заветом, становился провозвестьем, и это в полной мере относилось и к Плотию, ибо он, будто прозрев исчезновение всякой длительности, прозрев единство начала и конца, но также и то раздвоенье, коему подчинено всякое единство и коему, стало быть, подчинен был он сам, отрешился от единства своего бытия и, хоть всего лишь на краткий миг, раздвоился тоже, ибо в одном своем облике он сидел, отдыхая спокойно, на скамье гребца, в другом же поднялся с нее, и приблизился шаткой моряцкой походкой, и еще раз поднес, о, в последний раз поднес кубок, дабы жаждущий — о, все еще жаждущий?! — еще раз отпил из него; и стоило только отпить, как, гляди-ка, то, что пил он, была уж не влага, то, что утолял он, была уж не жажда, нет, то было причастие, причащение цельности двузеркально преломленного бытия, то была вовлеченность в бесконечное течение вод, то была проникнутость душою незримости, но вместе с тем и незнаемое знание у той точки, где смыкается круг, замыкается кольцо познания вкруг пустоты, замыкается двунаправленная беспредельность, в которой грядущее переходит в прошлое, прошлое в грядущее, — о удвоение внутри удвоения, о отражение в отражении, о незримость в незримости, — и уже не было надобности ни в посреднике, ни в сосуде, не нужен был кубок, объемлющий жидкость, не нужна рука, протягивающая кубок, едва ли нужны уста, впивающие влагу, — не было во всем этом нужды, ибо всякое действие, будь то утоление жажды или еще что и даже сама жизнь, вдруг утратило свою напряженность и обрело свободу силою некоего высшего сцепления, упразднявшего все несогласия и не терпевшего никакого раздела; и, гляди-ка, слоновая кость кубка превратилась в добротный бурого цвета рог, чтоб испариться затем легким бурым облаком, и вместе с кубком исчезло все былое, исчезло не как пригрезившийся фантом, а как явью ставшая греза, коей даровано вечное пребывание в нетщетности, — и потому-то исчез теперь и сам Плотий, потому-то он, тоже растворившись во всеохватном удвоении, ушел тем же путем, что и другие спутники, канул вместе с ними без остатка, до последнего остатка имени канул в вечность, в беспамятность и все же остался в воспоминании, неколебим и надежен, каким был он всегда, — надежный, испытанный друг. Так вот и вершилось все, пока бежала по губам и гортани жидкость без влаги, влага без вкуса, не смачивая ни губ, ни языка, ни гортани, так вершилось прощание с Плотием, вершилось в милосердии его дружеской близости; и, осиянные оком вселенной, омовенные слезами вселенной, обративши друг к другу омытые истиной взоры, вселенской влагой забвенья омытые взоры, они могли уже и не плакать, и не знать ни мук, ни печали, просто тихо прощаться друг с другом, и прощанье давалось легко — тишина на дне тишины.

Ничего уже было не удержать, да и не надо было удерживать, ибо не было больше ни в чем несогласия, и он, испивший влаги, он, Публий Вергилий Марон, он теперь тоже не нуждался в имени, мог его сложить с себя, дабы оно, потускнев, стало просто знаньем, стало странно хрупким, целомудренным забвеньем, ибо хоть не был он осиротелым, но плыть дальше, сквозь новую бесконечность, он должен был один. Не соблазнит его больше страх, не прельстит чаянье встреч. Одиноким стал и свет, разлитый вокруг, стал чище и девственней, чем прежде, он сменился дремотной мглой, странной и благодатной мглой, что длилась и длилась, неясен был час ее наступленья, неясен час ее окончанья, ибо солнце, склонившись к неоглядной границе вод, будто стыдливо запнулось и медлило в них окунуться — и, застыв неподвижно, словно завороженное образом Скорпиона, которого искало, тусклым пятном повисло в безоблачном небе, в торжественной россыпи звезд. Утратило длительность время, и в притихшей пустыне спокойно и плавно то ли скользила, то ли парила ладья; потеряв всякую скорость, не ведая твердой цели, всего лишь знаемо чувством, плаванье это, однако, имело ясное направление, предначертанное рисунком звезд. Отрок стоял впереди на носу, окутанный мглою, но фигура его четко обрисовывалась на фоне неба, чья необъятная ясность превзошла уже все границы ясности, и, то ли указу я путь, то ли призывая мечту, простер он вперед руку, всем телом подавшись ей вослед, вослед призывному этому жесту, устремлению к ускользающей цели. Можно ли было еще назвать плаваньем это скольженье, скольженье без весел и без ветрил? Не было ли оно неподвижностью, лишь видимостью движенья, создаваемой встречным движеньем небесной тверди, сонма сияющих звезд? Но плыл он или не плыл, так или иначе, он парил в преддверии знанья, все еще над его вратами, и недвижно сидел позади перевозчик, пребывал в молчании на своем посту, неослабно ощущалось его присутствие, вся уверенность, как и прежде, исходила от него, а не от фигурки отрока, слишком призрачной, слишком хрупкой, — нет, направлял ладью перевозчик, он один, даже если на самом деле путь зависел от движенья светил. Глубже и глубже опускалось солнце, жидким пламенем плавясь в сумрачном закатном костре; все заметней, несмотря на чистую безоблачность далей, тускнел его блеск, и предвечерняя ясность все заметней переливалась в ночную мглу, и все кристальней блистала звездная твердь.


Еще от автора Герман Брох
1888 Пазенов, или Романтика

Трилогия "Лунатики".Первый роман.


1903. Эш, или Анархия

Роман "Лунатики" известного писателя-мыслителя Г. Броха (1886–1951), произведение, занявшее выдающееся место в литературе XX века.Два первых романа трилогии, вошедшие в первый том, — это два этапа новейшего безвременья, две стадии распада духовных ценностей общества.В оформлении издания использованы фрагменты работ Мориса Эшера.


1918. Хюгану, или Деловитость

В центре заключительного романа "1918 — Хугюнау, или Деловитость" — грандиозный процесс освобождения разума с одновременным прорывом иррациональности мира.В оформлении издания использованы фрагменты работ Мориса Эшера.


Новеллы

Герман Брох (1886–1951) — крупнейший мастер австрийской литературы XX века, поэт, романист, новеллист. Его рассказы отражают тревоги и надежды художника-гуманиста, предчувствующего угрозу фашизма, глубоко верившего в разум и нравственное достоинство человека.


Рекомендуем почитать
Молитвы об украденных

В сегодняшней Мексике женщин похищают на улице или уводят из дома под дулом пистолета. Они пропадают, возвращаясь с работы, учебы или вечеринки, по пути в магазин или в аптеку. Домой никто из них уже никогда не вернется. Все они молоды, привлекательны и бедны. «Молитвы об украденных» – это история горной мексиканской деревни, где девушки и женщины переодеваются в мальчиков и мужчин и прячутся в подземных убежищах, чтобы не стать добычей наркокартелей.


Рыбка по имени Ваня

«…Мужчина — испокон века кормилец, добытчик. На нём многопудовая тяжесть: семья, детишки пищат, есть просят. Жена пилит: „Где деньги, Дим? Шубу хочу!“. Мужчину безденежье приземляет, выхолащивает, озлобляет на весь белый свет. Опошляет, унижает, мельчит, обрезает крылья, лишает полёта. Напротив, женщину бедность и даже нищета окутывают флёром трогательности, загадки. Придают сексуальность, пикантность и шарм. Вообрази: старомодные ветхие одежды, окутывающая плечи какая-нибудь штопаная винтажная шаль. Круги под глазами, впалые щёки.


Три версии нас

Пути девятнадцатилетних студентов Джима и Евы впервые пересекаются в 1958 году. Он идет на занятия, она едет мимо на велосипеде. Если бы не гвоздь, случайно оказавшийся на дороге и проколовший ей колесо… Лора Барнетт предлагает читателю три версии того, что может произойти с Евой и Джимом. Вместе с героями мы совершим три разных путешествия длиной в жизнь, перенесемся из Кембриджа пятидесятых в современный Лондон, побываем в Нью-Йорке и Корнуолле, поживем в Париже, Риме и Лос-Анджелесе. На наших глазах Ева и Джим будут взрослеть, сражаться с кризисом среднего возраста, женить и выдавать замуж детей, стареть, радоваться успехам и горевать о неудачах.


Сука

«Сука» в названии означает в первую очередь самку собаки – существо, которое выросло в будке и отлично умеет хранить верность и рвать врага зубами. Но сука – и девушка Дана, солдат армии Страны, которая участвует в отвратительной гражданской войне, и сама эта война, и эта страна… Книга Марии Лабыч – не только о ненависти, но и о том, как важно оставаться человеком. Содержит нецензурную брань!


Сорок тысяч

Есть такая избитая уже фраза «блюз простого человека», но тем не менее, придётся ее повторить. Книга 40 000 – это и есть тот самый блюз. Без претензии на духовные раскопки или поколенческую трагедию. Но именно этим книга и интересна – нахождением важного и в простых вещах, в повседневности, которая оказывается отнюдь не всепожирающей бытовухой, а жизнью, в которой есть место для радости.


Мексиканская любовь в одном тихом дурдоме

Книга Павла Парфина «Мексиканская любовь в одном тихом дурдоме» — провинциальный постмодернизм со вкусом паприки и черного перца. Середина 2000-х. Витек Андрейченко, сороколетний мужчина, и шестнадцатилетняя Лиля — его новоявленная Лолита попадают в самые невероятные ситуации, путешествуя по родному городу. Девушка ласково называет Андрейченко Гюго. «Лиля свободно переводила с английского Набокова и говорила: „Ностальгия по работящему мужчине у меня от мамы“. Она хотела выглядеть самостоятельной и искала встречи с Андрейченко в местах людных и не очень, но, главное — имеющих хоть какое-то отношение к искусству». Повсюду Гюго и Лилю преследует молодой человек по прозвищу Колумб: он хочет отбить девушку у Андрейченко.


Кошки-мышки

Грозное оружие сатиры И. Эркеня обращено против социальной несправедливости, лжи и обывательского равнодушия, против моральной беспринципности. Вера в торжество гуманизма — таков общественный пафос его творчества.


Избранное

В книгу вошли лучшие произведения крупнейшего писателя современного Китая Ба Цзиня, отражающие этапы эволюции его художественного мастерства. Некоторые произведения уже известны советскому читателю, другие дают представление о творчестве Ба Цзиня в последние годы.


Кто помнит о море

Мухаммед Диб — крупнейший современный алжирский писатель, автор многих романов и новелл, получивших широкое международное признание.В романах «Кто помнит о море», «Пляска смерти», «Бог в стране варваров», «Повелитель охоты», автор затрагивает острые проблемы современной жизни как в странах, освободившихся от колониализма, так и в странах капиталистического Запада.


Молчание моря

Веркор (настоящее имя Жан Брюллер) — знаменитый французский писатель. Его подпольно изданная повесть «Молчание моря» (1942) стала первым словом литературы французского Сопротивления.Jean Vercors. Le silence de la mer. 1942.Перевод с французского Н. Столяровой и Н. ИпполитовойРедактор О. ТельноваВеркор. Издательство «Радуга». Москва. 1990. (Серия «Мастера современной прозы»).