— Ты посмотри, кто она и кто ты, — говорила ему мать уже потом, когда он не поехал на юг. — У тебя школа с золотой медалью, блестящие успехи в институте. Да и вообще. Не мать во мне протестует, поверь, объективность. Ты посмотри на себя в зеркало, ты же бог, не зря все эти девки теряют головы. Но ты-то?
— Что я? Продолжай. — Он тогда еще старался оставаться благовоспитанным мальчиком, которому позволено все, ибо дальше этой благовоспитанности он не ступит. — Сын некоей директрисы школы и некоего городского начальничка. Сословие или каста? И как быть с равенством-братством?
— Троечница! — Мать не слышала его. — Ни кожи ни рожи у нее. Восемь классов еле кончила. Отец у нее пастухом был, пока коров в старом городе держали. Ты можешь это представить? Мать у нее в столовой на раздаче стоит. Куда дальше-то идти?
— Песок, — сказала Маринка, легко спрыгнув с мотоцикла, — прямо каленый. — Скинула босоножки, на ходу выпуталась из своих нелепых штанов, взмахнув руками, освободилась от кофточки из марлевки; кофточка взлетела и поникла на песке, Маринка выбежала из тени раскинувшихся по белесому небу ив, издала какой-то первобытный, ошарашивающий крик и скрылась в реке.
И эта обмелевшая река с мутной водой и стянутыми илом берегами, добравшаяся к ним после больших городов и пахнущая нефтью, показалась ему самой полноводной, бездонной и чистой. И словно бы она существовала всегда, спуск был полог, песчан, обрамлен длиннолистыми ивами. Может, и не сама река, а ее теплая, медленная здесь вода, брызги, их разноцветная на солнце пена, когда Маринка, смешно откидывая в стороны светящиеся пятки, убегала от него. Он ненадолго останавливался, прежде чем броситься и в два прыжка настигнуть ее, маленькую, тоненькую, розовую. Он дрожал, ему казалось, такая кожа может быть только у маленького беззащитного зверька, спрятанная от человеческого глаза миллионами непрочных волосинок.
— Ну че ж, будем знакомы. — Маринкина мать протянула ему широкую крепкую пятерню, когда Маринка в первый раз затащила его к себе, объяснив, что бояться нечего, мамка ее поначалу потрепала, конечно, а потом сказала: че, мол, теперь, коль с возу упало; отец Маринки, слегка кивнув, скрылся в сарае с двумя грязными ведрами, из сарая послышался поросячий визг, четыре чумазые девчоночьи рожицы выглянули из кособоких окон маленького деревянного домика; огороженный плетнем большой квадратный двор порос мягкой нежно-зеленой травой, Маринка стояла впереди него, словно его закрывая, но мать ее, довольно молодая еще, рыхлая рыжеватая женщина, которой он не знал, что сказать в ответ, ни о чем его и не спросила. — Вы уж сами тут. Мне на работу надо.
Они лежали на раскаленном речном песке и целовались. Они катались по отгороженному, от внешнего мира, полного беспокойством, несчастными и ловкими людьми, тихими и шумными городами, по отгороженному высокими ивами песчаному пятачку, и песок не прилипал к их сырым телам, хоть тоже был чист, не розов, но желт; он не чувствовал, что песок колется, лишь когда прижимал ее к этому песку, вспоминал, что ей, должно быть, больно.
— Я соврала, что не знаю тебя. — Освободилась от него Маринка. — Тебя все знают.
— Ну уж, — снисходительно усмехнулся он.
— Да. Потому что ты красивый. — Она провела узенькой ладошкой по его руке сверху вниз, стряхивая невидимые песчинки.
Он не ответил. Встал и ушел под ивы, расчищал захламленное под ивами место (здесь кто-то бывал и помимо него), сбрасывал в заросли измятые ржой, распахнувшие зубчатые пасти консервные банки, пустые бутылки, посеревшие клочки газет, буквы на которых казались от этого выпуклыми и более достоверными. Потом нарезал остро пахнущих, замшевой зелени, ивовых веток и стал строить шалаш.
— Я не буду пить эту дрянь, — сказала Маринка, когда шалаш был готов, он расстелил перед шалашом бумажную скатерть, вытащил из сумки еду, принес заранее спущенную в реку бутылку «Шампанского», бутылка была теплой, как и вода в реке. — Оно кислое, и в животе от него шумит.
— Может, ты вообще не пьешь? — Он снова усмехнулся, закидывая бутылку в шалаш.
— Да нет, пью. — Она пожала плечами. — Когда в компании. Бражку.
— Что? — Он поперхнулся яблоком.
— Бражку, — серьезно повторила она, — Она густая такая, мягкая, от нее долго весело бывает.
— И не куришь? — Он разглядывал ее, откинувшись на стенку шалаша.
— Да так. — Она опять пожала плечами. — Девки говорят, привыкать надо. А меня тошнит, первый раз даже вырвало. О-ох, — вздохнула она. — Жарко.
Было очень жарко. Одно спасение было, в реке. Но он забрался в шалаш, а Маринка ушла в воду, сидела там на отмели, плескалась, мурлыкала что-то, хотя, может быть, это пела сама вода, прикасаясь к ее голому телу, теплая, ленивая, мутная, вода обволакивала ее, сплеталась у плеч в две непрочные узкие косы, блестела шевелящимися бугорками, текла дальше, кружа ему голову, опьяняя, слепя глаза просвечивающим сквозь нее желанным сладким телом, а он впервые торопил ночь, чтобы она упала, черная, плотная, без звезд, пока он не привык к этому телу.
Мать до сих пор считает, что они его опоили чем-то и вообще спаивают.