Изот так увлекся разговором с Гнедком, что не заметил, как въехал в луга.
Вечерело. С лугов тянуло ржавым запахом мочажин.
Привязанные за хвосты лошади лениво тянулись следом. Гнедко шагал, опустив старую длинную голову, и на ходу дремал.
— Бог на помочь, Акинф Фалеич! — крикнул Погоныш, поравнявшись с Овечкиным; он всех мужиков называл всегда по имени и отчеству.
Акинф остановился и спросил:
— Чего поздно сменных-то ведешь? Солнце уж на седало поехало.
— Дома дела были, Акинф Фалеич. Как тут наши без меня-то орудуют?
— Почитай, до после полудня не выпрягали.
— Вёдрышко бог дает миру с сеном управляться, каждая минута дорога, — сказал Зотейка и почесал спину между лопаток. — А у меня, скажи, такая неуправка по двору! Вот и колочусь теперь и там и тут, хоть разорвись, Акинф Фалеич! Дернул дьявол с артелью связаться! Ой, чую, что заездят они меня насмерть!
Овечкин уже далеко угнал прокос, а Изот все еще не трогал с места. Лошади жадно хватали из свежеподваленных рядов призавядшую траву.
— Э-эй! — услышал Зотейка окрик от артельного балагана.
— Приспичило!.. Не дадут и с человеком поговорить! — проворчал он и не спеша поехал к стану.
21
Первыми стали жать артельщики. На поле вышли все, от мала, до велика, только Станислав Матвеич остался на пасеке. Жать приходилось вручную: на жатку или хотя бы на лобогрейку пока не было средств, — но это никого не огорчало: уж больно хорош был хлеб.
— Машины к нам придут… Скоро придут… — любил повторять слова Зурнина Дмитрий Седов.
Участок захватили шириной в полгектара. Женщины перекрестились на пылающий, алый восток. Под ветром золотистый хребет полосы гнулся из стороны в сторону, зыбкими волнами бежал к ногам. Спелым хлебом и горьковатой, духмяной полынью обдавало лица.
— Море! — сказал Дмитрий Седов и вонзил серп в упругие стебли.
В три ухватка он набрал тяжелую горсть колосьев и, взмахнув над головой, положил ее на своей постати[15].
Подняв первый, показавшийся особенно тяжелым сноп, поставил его на-попа и разогнулся.
«Я первый!» — радостно подумал Дмитрий, но взглянув в сторону Герасима, увидел, что и тот поставил уже сноп и бережно затыкает под вязку подобранные со жнивника колосья.
Марина, Матрена Погонышиха, Пистимея, Христинья торопились одна перед другой. Не ладилось только у Изота, не державшего никогда серпа в руках: он стоял на краю полосы и тряс левой рукой.
«Обрезался, должно быть», — подумал Дмитрий и снова склонился к полосе.
Пшеница горела под серпами, хрустел упругий жнивник под ногами, азарт пьянил жнецов.
Герасим с Седовым жали рядом. Словно не торопясь, поворачивался из стороны в сторону на своей полосе Герасим, но в каждом его движении чувствовалась система: он наматывал огромную, в половину снопа, горсть пшеницы, набирая ее между пальцев одному только ему известным способом.
Дмитрий брал проворством движений, быстротой поворотов — и когда клал горсти и когда завязывал снопы.
Оба все время незаметно следили не только за тем, чтобы не отставать один от другого, но и за (одинаковой величиной снопов.
Рубаха у Марины промокла, не хотелось ей отставать от мужиков! «Сноп в сноп» шла она. Христинья, Пистимея и Матрена жали рядом, перекидываясь шуткой.
— А это мужу на бороду, видно, оставила, Христиньюшка, — шутит захваченная азартом работы Марина и выжинает пропущенную кулижку.
И на поле, с серпом в руках, она, опрятно и чисто одетая, не похожа на остальных жниц.
— Ее ровно бы даже горе красит. Уж, видно, красоте всякая тряпка — шелк, — завидовали Марине женщины.
Лицо Марины разгорелось, по щекам, по шее сбегали темные струйки пота.
— Бабы, обед варить! — крикнул Герасим Андреич.
— Иди, Маринушка, иди, доченька! — послала молодую женщину Пистимея.
Марина с серпом на плече пошла, покачиваясь от усталости. Высветленный о жнивник серп полумесяцем приник к загорелому плечу женщины и взблескивал на ходу от солнца. От напряженной работы в зной в голове мутилось, во рту чувствовалась горечь полыни. Немолчно точившие в хлебах кузнечики, казалось, стрекотали у нее в ушах, повторяя одно дорогое имя: «Силушка! Силушка!»
— Орел мой! Тяжко мне без тебя!.. — прошептала Марина и опустилась на горячую землю.
На круглый, будто татарское блюдо, артельный ток, укатанный до глянца, в три телеги подвозили с полос тяжелые, выстоявшиеся в суслонах снопы. Подковой обогнули гумно островерхие, как башни, клади хлеба.
— Не ток — ремень. Блоху не нем пальцем раздавишь, — хлопнув по плечу Седова, сказал прирожденный хлебороб Герасим Андреич.
Жаркая на току работа. Лунной ночью, когда насохший в снопах хлеб отволгнет от ночной прохлады и не так обминается хрупкий колос, тогда взметывают снопы на верх кладей.
Поднимались с зарей.
— Кто рано встает, тому бог дает, — смеется Христинья.
— А ты вот и рано встань, да не поработай! — огрызается на жену Дмитрий. — Вечно боженьку из зубов не выпускает, как алтай трубку!
Орефий Лукич вскакивает по первому окрику Герасима Андреича и бежит на речку.
Еще лишь румянится край неба. В низине серебрится иней. Зыбкий туман укутал речку и клубится и поднимается кудрявой пеной, как перекипевшее молоко.