…В доме темно и тревожно. Окна закрыты ставнями. Где-то на улице раздается четко «Та-та-та… Та-та-та»…
Мать и отец мечутся по дому, загоняют нас, детей, в маленькую комнатенку, укладывают на тулуп и одеяла, брошенные на пол.
Горит коптилка — золотой жучок пламени, потрескивая крылышками, копошится на горлышке пузырька. Тусклый свет, изнемогая, борется с темнотой. На стенах клубятся огромные черные тени. На потолке возникают лохматые, великаньи головы.
Обледеневшее окно заложено цветастыми подушками. Болтаются завязки наволочек. В косяке — дырка, в нее просунут заиндевелый конец железного болта. В отверстие на его конце вставлен гвоздь, прикрепленный к косяку веревочкой. В дырку сочится белая струйка мороза.
За окном, не умолкая, строчат: «Та-та… Та-та-та»… Мне страшно. Мама объясняет, что это красные воюют с Колчаком, что стреляют из пулеметов, а через подушки пуля не пройдет. Но мы все равно прижимаемся к полу…
Это мое первое впечатление от жизни: война, выстрелы, страх.
Второй проблеск в памяти: дом полон чужими людьми. На широкой деревянной кровати куча шинелей, полушубков, папах и шапок с красными лентами наискось. У стены — ружья. Пахнет кожей, овчиной, валенками, потом.
На столе большой чугун с картошкой в «мундирах». Из него до самого потолка валит пар. За столом тесно сидят люди, чистят картошку. Кожура ее лопнула, в трещины вылезает рассыпчатое, белое. Люди обмакивают картофелины в деревянную тарелку с крупной серой солью.
Пьют рыжий морковный чай. Кружки, сделанные из медных гильз от снарядов, толстые и тяжелые. Держать их невозможно, так они нагреваются от кипятка…
Отец, разглаживая щеголеватые усы, рассказывает о том, как через город тянулись обозы колчаковцев, как обочины дорог были усеяны стылыми трупами — беженцев косил тиф, как мобилизованные возчики складывали эти трупы в большие поленницы и отламывали у покойников пальцы, если на них были кольца.
— А перед вашим приходом, позавчерась, беляки винзавод порушили — выпустили спирт на обской лед. Весь городишко переполошился! Кинулись к Оби с водовоз ками, с ведрами на коромыслах, с кадушками на санках. Бежали толпами с котелками, с чугунами. А на льду целое озеро разлилось. Выпивохи, подзаборники — те прямо ладонями да шапками черпали, пили тут же, валялись на снегу…
Я сижу на коленях дядьки в синем френче. Грудь его перекрещена скрипучими ремнями, на ней цветет красный бант.
Я очень нравлюсь дядьке. Он говорит, что у него нет ребенка, и просит маму отдать меня. «Что вы!» — мать испуганно машет руками.
— Да у вас же их шестеро! Куда вам? — басит дядька и бьет в кресало, высекает искры, прикуривает от затлевшего трута…
И третий проблеск.
Отец запрягает в телегу белую лошадь.
У крыльца к стене прибит умывальник с медным соском. На соске висит капля. Иногда она срывается мне на голову. А на месте ее появляется новая. Я сижу на корточках под умывальником. В ямке мыльная вода. Втыкаю вокруг нее щепочки, делаю забор.
На крыльцо выходит заплаканная мать и говорит:
— Иди, попрощайся с братишкой. Ведь умер наш Митенька!
Она за руку ведет меня в дом. На столе в маленьком гробу лежит Митя под белым покрывалом. В его желтых ручонках горит восковая свечка. Мне совсем не жалко его. Просто я еще не понимаю, что такое смерть. Какой он был, как болел, как умер — не помню…
Жили мы на окраине Новониколаевска. Этот район назывался Закаменкой. От центра его отделял огромный лог, промытый речкой Каменкой.
Помню огород, большие березы, близкое поле в ромашках.
Закаменки боялись, ночами здесь прохожих раздевали. Иногда слышались вопли: «Помогите! Караул!»
У нас была лохматая, серая с черными пятнами, собака. Дружок, бывало, пустит чужого человека во двор, а обратно уже не выпустит без хозяина.
Еще совсем маленький, я цеплялся за длинную шерсть, а Дружок тихонько бродил по двору, учил меня ходить.
Скоро мы переехали в центр города. Умерли дедушка с бабушкой, оставив в наследство отцу и его сестре Екатерине Кирилловне большой по тем временам двухэтажный дом.
Муж тети Кати Владимир Иванович хотел захватить весь дом.
Отец посадил нас, ребятишек, в телегу, привез на новое место и занял свою половину.
Прибежал дядя Володя с дружками, закричал:
— Убирайся вон! У тебя уже есть дом, закаменский хулиган.
Отец схватил дубину и разогнал всех.
Двор перегородили.
Дом стоял на Бийской улице. Наш квартал одним концом выходил к базару, а другим — по Бийскому спуску — к речке Каменке.
Первое воспоминание о новом месте: выбежал на улицу. Мужик тащил на плече точило с большим колесом и вопил на весь квартал:
— Ножи-ножницы точить! Кому ножи-ножницы точить!
Я стал бросать камешки. И вдруг попал соседям в окно. В страхе бросился во двор, а калитка закрылась, и я никак не могу дотянуться до щеколды. Кинулся к подворотне — нет хода. Забор высокий. Я заметался, ожидая, что сейчас выскочит сосед…
И еще помню: Дружок все время выл на новом месте. Когда его отпускали с привязи, он убегал за Каменку.
И вот однажды убежал и не вернулся. Оказывается, старый пес прыгнул через забор в свой прежний двор и зацепился ошейником за доску. Была ночь. Никто его не снял. Так он и повесился…