Сержант не отвечал, я чуть не взорвался от непонимания, гнева, но сдержался. Все-таки надо было понять этот дикий поступок. Наверное, все же у такого разумного человека, как Федор, был какой-то резон? Голубовский ответил, выжимая из себя слова:
— Он сам со мной… заговорил… по-русски… Чисто заговорил. Складно? Какой же немец так скажет!
— Что сказал?
— Попросил он… Чтобы я его не бросил, отправил в госпиталь. В наш, русский. С русскими. И все так чисто. Точно… Понял?
— Н-нет.
— Разве не ясно, что он не фриц. Боится в немецкий госпиталь попасть. А у нас шкуру снимет и, глядишь, затеряется… Меня и осенило: в немца, сука, перекрестился, теперь обратно в русского… Все в душе переворотилось. Батю вспомнил, брата Костю. Сестра из станицы написала, как их, раненых, такая вот сволочуга не только выдала немцам, но и петли накинула… Не могу их на дух терпеть… Вот и выстрелил…
Он говорил еще что-то, все тише и тише, бормотал… Может, хотел сам понять и оправдать свой выстрел? Мне он показался не в себе. Как человек после контузии. Продолжать с ним разговор не имело смысла. Я знал: в подобных случаях надо коротко и твердо приказать: сделай то-то и то-то.
— Сержант! Пойдете в батарею. Скажите старшине, чтобы дал машину. Сам с ней поедете. Раненых немцев отвезете в санчасть. Ефрейтора похоронить. Ясно?
— Ясно.
— Действуйте.
Он пошел. Потом ускорил шаг и побежал.
Я вошел в сарай. Раненые вжались в соломенную подстилку. Уж не ожидают ли они и от меня выстрела? Мне не давала покоя мысль: откуда немецкий ефрейтор знает русский язык, да еще хорошо? Не приснилось же это Голубовскому? Я за всю войну что-то не встретил ни единого фрица, который бы свободно изъяснялся по-русски. Странно все это. Вложив свой ТТ в кобуру, чтобы не пугать и без того напуганных немцев, я, мобилизовав все свои школьные и военные знания, задал им несколько вопросов. Первый был таким:
— Знали ли вы погибшего — именно так сказал — погибшего ефрейтора?
Один из пленных чуть поднял голову и громко прошептал:
— Яволь, герр обер-лейтенант, я его знал. Давно. Мы оба берлинцы… из пригорода… Нас и призывали вместе. Воевали… — он поправился, — служили в одной роте… С сорок второго года…
— С сорок второго?
— Точно, герр обер-лейтенант.
— Тогда скажите, умел ли он говорить по-русски?
Немец ответил не сразу, раздумывал, глядя на меня. Я понял: ведь только что знание русского языка привело его товарища к гибели. Не ждет ли его такая же судьба, если ответ не понравится русскому офицеру…
— Не бойтесь. Меня это просто удивляет: откуда берлинец мог знать наш язык?
Раненый долго обдумывал ответ и наконец решился:
— Он… Звали его Гансом… Он долго жил в России. И работал там. Да, да, еще до этой войны. Он поехал к вам строить завод… Далеко. Туда, где очень холодно. Там есть большая гора, которая вся из железной руды. Ганс был там три или четыре года… Он мне рассказывал. Но когда оказались в армии, Ганс запретил мне говорить об этом. Я и сам понимал, что о таком не рассказывают… — Немец перевел дыхание. — Вот там он и научился свободно говорить по-русски…
Боже мой, что же произошло? Федор убил человека, безоружного, раненого, да мало того, человека, который строил нашу Магнитку! Я не успел додумать, когда пришла машина и я, не обращаясь к сержанту, вместе с шофером положил в кузов немцев, двух живых и убитого. Их увезли.
Долго я не решался сказать Голубовскому правду. Жалел его, что ли? Вероятно, так: каково было бы ему воевать, понимая, что лишил жизни не врага, а друга, служившего нам, России… Потом все-таки решился: пусть сам и дознание произведет, и себя осудит. Он мне не ответил. Воевал, как обычно, смело, умело, осмотрительно. В составе танкового корпуса окружали Берлин по автобану, брали Потсдам. В одном из городских районов противник долго сопротивлялся. И тогда, ни у кого не спросившись, Федор пошел к немцам с белым полотенцем в руке. Он громко повторял две-три фразы по-немецки:
— Война капут! Будете жить! Все будет в порядке!
Очередь «шмайссера» ударила ему в грудь. Голубовского увезли в госпиталь. И больше я его никогда не встречал. А вот та история, что произошла мглистым январским утром где-то под Варшавой, нет-нет, да приходила на память. Тогда, когда злом отвечают на зло, насилием на насилие, ложью на ложь, подлостью на подлость.
Последнее время я вспоминаю ее все чаще…