Пожалуй, этот старый поляк не в себе.
— Погоди, старшой, — сказал Голубовский. — Ведь он не зря кивает… на что-то или на кого-то показывает…
— Похоже. Но что там, в стене? Не замурован же там фриц…
— Да ведь за стеной амбарчик или как по-ихнему. Прямо к хате прижимается. Разве не заметил?
— Да-а, точно. Туда и кивает хозяин.
— Проверим, — сержант подошел к стене, ткнул в нее пальцем, спросил старика: — Там?
Тот закивал головой, на этот раз нормально, склоняя ее вперед. Но так и не произнес ни слова. Что ж, онемеешь от страха, когда просидишь пять лет под немцем, еще рядом с варшавскими ужасами. Мы молча вышли из дома и, изготовив оружие, приблизились к сараюшке. Стало светлее, и все-таки промозглая мгла все еще стелилась над землей. Я приготовил трофейный фонарь. Был он очень хорош, на длинной ручке с переключающимся светом: и рассеянным, и собирающимся в прицельный луч. Я избрал последний. Прильнувшее к хате строение было ветхим, дверь в него — широкой. Сержант рванул ее, луч фонаря вонзился в темноту. И я сразу увидел немцев.
Три солдата лежали на трухлявой соломе. Даже при нашем появлении они не сделали попытки встать, лишь чуть приподняли головы. Широко открытые глаза обратились к нам. Без сомнения, ранения у всех трех были тяжелыми: застывшая темная кровь на бинтах и одежде, брошенное в углу оружие, общее безразличие к своей судьбе. Я пережил такое ранение с его смертельной усталостью, безразличием: будь что будет. Все-таки решил их коротко расспросить: война-то идет, передо мной противник. К тому времени я наборзился вести допросы. Коротко, строго. На такие вопросы обычно дают точные ответы. Так и отвечал один из немцев — я разглядел, что он ефрейтор. Номера полка, дивизии мне ничего не сказали. Ясно стало одно: беспорядочно отступали из Варшавы; из окружения, вероятно, вырвались единицы. Вот и все. Осталось пригнать машину, погрузить на нее раненых и доставить в полковую санчасть — там докторша Мария Алексеевна подбинтует повязки и отправит в медсанбат, а то и в госпиталь. В общем, фрицам подфартило.
— Федор, — распорядился я, — иду за машиной. Покарауль… Хотя эти-то не убегут.
Утомленный бессонной боевой ночью, размышляя, удастся ли поспать, не сыграют ли вскоре «отбой-поход», я шагал не спеша к батарее. Мечтал, что на ночь остановимся в польском фольварке, растопим печь, поспим в тепле, предварительно приняв наркомовские и закусив тушенкой. Я уже подходил к своим орудиям, когда позади раздался выстрел. Один. Только один. Да, стреляли оттуда, от крайней польской хаты. Там был мой сержант, Голубовский. Одиночный неожиданный выстрел в тишине показался тревожнее, чем пушечный и минометный гром минувшей ночи. Я побежал, изготовив оружие к бою. Заполошная мысль терзала меня: неужели выстрелил кто-либо из раненых фрицев? Может, тот, кого допрашивал? Но почему? Невероятно. А если… Дурак я, рассиропился, забыл о свирепости гитлеровцев, которая, правда, встречалась все реже. Больше кричали: «Криг капут! Гитлер капут!». Но вдруг попался фанатик, ненавистник, готовый на все. И пистолет припрятал… А я даже не обыскал их, раззява!
Подбежал и увидел, что дверь сарая открыта, а в проеме стоит Голубовский. Слава Богу, живой и как будто невредимый. Меня только смутило выражение его лица, крепко сжатые губы, сузившиеся глаза; оно точно окаменело.
— Кто? Кто стрелял? — крикнул я и, не дожидаясь ответа, заглянул в сарай и сразу понял, что один из немцев мертв. То был ефрейтор, с которым я только что разговаривал. Выстрел был точным — в висок.
— Что, застрелился? — предположил я. — Может, рыльце в пушку?
— Нет, — хрипло ответил Голубовский. — Я его…
— Ты? Зачем? За что? — Мое недоумение было так велико, что я даже не мог предположить причину. А Голубовский никогда не совершал опрометчивых поступков. Знал его с сорок третьего, с боев под Севском. Умен, сдержан, мастер своего дела. Особых грехов за ним не водилось. Разве что падок до слабого пола: впрочем, у женщин вообще, а у полячек в частности и особенности он имел поразительный успех; говорили, что покорил знаменитую в Минске-Мазовецком красавицу пани Софию… Ну это, положим, считалось доблестью… А тут что?
И прямо признается: застрелил. Убил раненого. Не помню случая, чтобы кто-нибудь в нашем полку сделал такое. Сколько стреляли по самолетам, танкам, пехоте, отбивались от контратак, ходили в рейды по немецким тылам… Но чтобы застрелить пленного, безоружного, да еще раненого… Невероятно!
Я, перейдя безотчетно на «вы», спросил:
— За что вы убили его? За что? Немец покушался на вас? Угрожал вам?
— Не немец он, не немец, — зло ответил Голубовский.
— А кто же еще? — изумился я. — Кто? Американец? Англичанин? Француз? Может, еще… русский?
— Так точно, так точно, — с остервенением повторил сержант. — Именно русский… Да и какой он русский. Власовец он, бандит, вот его национальность.
— Вла-со-вец? Откуда вы взяли? Узнали его, что ли?
Голубовский промолчал, только крутые желваки двигались на скулах.
— Отвечайте!
— Власовец… И все… Такие моих батю и брата убили… Поизгалялись и повесили.
— Но-о, позволь, — я снова невольно перешел на привычное «ты». — Как же ты мог в этом немецком ефрейторе узнать русского? И еще предателя? В толк не возьму. Объясни.