Фата-моргана любви с оркестром - [62]
Большой светящийся шар, вдруг всплывший над городом, прервал ее воспоминания. Он был огромный, самый огромный и сверкающий из всех, что она видела за последнее время. Она следила, как он медленно подымается в небо, а потом загорается и падает в синих и оранжевых языках пламени. Шар уже полностью сгорел в воздухе, а его свет все еще мерцал у нее в глазах. И на мгновение она почти повеселела, почувствовала себя невесомой и искрящейся, как этот мимолетный световой шар.
Протерев глаза и сказав себе, что и жизнь так же мимолетна, она выпрямилась и медленно открыла крышку рояля. Внутри лежала завернутая в кружевной платочек динамитная шашка. Голондрина завороженно рассматривала ее и в ужасе и восхищении думала о том, как слаженно цепляются друг за друга зубчики тайных колес жизни: ее отец годами хранил взрывчатку дома; ее музыкант, любовь всей ее жизни, оставил ей несколько шашек готовыми к взрыву; а теперь вот ее бывшие поклонники, словно наивные приспешники смерти, любезно подсобили с последними приготовлениями к роковому шагу. Любовь невольно помогала ей умереть.
Вдруг она увидела, что от станции к ней бредет отец с лампой в руке. Чтобы он опять не перепутал ее со своей дорогой Элидией, она поспешила поздороваться.
— Доброй ночи, папа, — сказала она.
Усатый дежурный по станции изумился, сдержанно ответил на приветствие и спросил, что она тут делает в такой час. «Я уж было думал — контрабандисты, когда повозку увидел», — сказал он.
— Простите, сеньор, — смутилась она. — Я выполняю обет, данный отцу.
Старичок напомнил, как опасно в городе по выходным, и предложил побыть с ней. Она попросила его уйти, потому что дело касалось только ее и ее отца. Дежурный удалился в нимбе зеленого света лампы, ворча себе под нос, что в этом чертовом селении все с ума посходили.
Оставшись одна, Голондрина дель Росарио прочла «Отче наш», тихо перекрестилась, достала из-за пазухи коробок, зажгла спичку, прикрыла огонек сложенной прозрачной ладонью и поднесла к шнуру — запах жженого пороха моментально вызвал в памяти новогодние праздники в селении. Она дождалась, чтобы черный шнур хорошо разгорелся, и закрыла крышку. Жить ей оставалось ровно пять минут. По позвоночнику зазмеилась ледяная судорога. Будто готовясь к самому важному выступлению в жизни, она разгладила складки на платье, выпрямила спину и мягко положила пальцы на клавиши. Заря незаметно стлала по земле необъятный покров света.
Словно звучный стеклянный озноб, заструилось первое арпеджио. Прозрачные ноты трепетали в воздухе и разлетались по колоссальному амфитеатру голубого свода зари. Окоченевшие пальцы сперва двигались неуклюже, но потом Ноктюрн Опус 37, ее самый любимый, зазвучал все яснее и громче в холодном утреннем воздухе.
На фоне рассвета, словно перед экраном гигантского синематографа, Голондрина дель Росарио была тапером первым творениям мира — когда-нибудь, вычитала она где-то, фильмы станут звучать, обретут цвет и размах, как сама заря. И все же сквозь потоки слез, бегущие по уже ангельскому лицу, она видела на огромном круглом экране и воплощала в музыке не громокипящее сотворение новой вселенной, а горестное, окончательное сокрушение мира, высеченного ударами молотов. Словно мираж длиною в горизонт или последнее адское видение, вне времени и пространства перед ее расширенными от ожидания смерти глазами разворачивалась картина полного и бесповоротного разрушения этих жестоких белых равнин, где самые чистые мечты о равноправии оказались растоптаны угнетением и несправедливостью, этих Богом забытых селитряных краев, где вера и надежда безумно кружили под солнцем, пока не испустили дух, напившись собственной серной мочи.
Под музыку Шопена, все более выразительную под стать молчаливому пробуждению пустыни, она видела, как сыплются камни с отвалов последних гнусных шахт, тает дым заводов и один за другим умирают покинутые лагеря, выстроенные из цинка. Рядом с рушащимися бараками она видела, как гаснет огонь паровозов, бессильно спадаются мехи в кузницах, ржавеют наковальни в мастерских и зарастают страшные горы щебня, в которые голые по пояс щебенщики с закатывающимися от усталости глазами запускают огромные грубые лопаты — в каждую помещается целый шар земной щебня, — а в древки лопат глубоко впечатаны душераздирающие следы их цепких пальцев. Она видела, как разбираются лавки-пульперии, разрушаются пышные дома управляющих и приходят в запустение маленькие мощеные площади, где веселые оркестры из пропойц-музыкантов играют польки и пасодобли, мазурки и марши, а младшая дочь кабатчика с лентами в волосах и ослепительной, как селитра, улыбкой смотрит на белобрысого тарелочника, который у них обедает и оставляет ей любовные записочки под уксусницей. Она увидела, как проваливаются крыши филармонических обществ, куда шахтер после целого дня упорной долбежки породы приходит, окатившись из ведра и обкорнав ногти ножиком, в двубортном костюме и щегольски заломленной шляпе, приходит танцевать в белоснежных перчатках — не такой уж он изысканный, просто не хочет, чтобы красавицы, сладостно раскачиваясь на волнах вальса, почувствовали его кварцевые мозоли. Она видела, как гниют и рвутся, будто саваны старых забытых грез, экраны синематографов, где эти же суровые силачи сидят на скамейках в первых рядах и, как мальчишки, заливаются над бойким шутиком в котелке и при тросточке, который под фортепианную мелодию отрешенно обедает своими шнурками
Герой романа «Искусство воскрешения» (2010) — Доминго Сарате Вега, более известный как Христос из Эльки, — «народный святой», проповедник и мистик, один из самых загадочных чилийцев XX века. Провидение приводит его на захудалый прииск Вошка, где обитает легендарная благочестивая блудница Магалена Меркадо. Гротескная и нежная история их отношений, протекающая в сюрреалистичных пейзажах пампы, подобна, по словам критика, первому чуду Христа — «превращению селитры чилийской пустыни в чистое золото слова». Эрнан Ривера Летельер (род.
1941 год. Амстердам оккупирован нацистами. Профессор Йозеф Хельд понимает, что теперь его родной город во власти разрушительной, уничтожающей все на своем пути силы, которая не знает ни жалости, ни сострадания. И, казалось бы, Хельду ничего не остается, кроме как покорится новому режиму, переступив через себя. Сделать так, как поступает большинство, – молчаливо смириться со своей участью. Но столкнувшись с нацистским произволом, Хельд больше не может закрывать глаза. Один из его студентов, Майкл Блюм, вызвал интерес гестапо.
Что между ними общего? На первый взгляд ничего. Средневековую принцессу куда-то зачем-то везут, она оказывается в совсем ином мире, в Италии эпохи Возрождения и там встречается с… В середине XVIII века умница-вдова умело и со вкусом ведет дела издательского дома во французском провинциальном городке. Все у нее идет по хорошо продуманному плану и вдруг… Поляк-филолог, родившийся в Лондоне в конце XIX века, смотрит из окон своей римской квартиры на Авентинский холм и о чем-то мечтает. Потом с риском для жизни спускается с лестницы, выходит на улицу и тут… Три персонажа, три истории, три эпохи, разные страны; три стиля жизни, мыслей, чувств; три модуса повествования, свойственные этим странам и тем временам.
Герои романа выросли в провинции. Сегодня они — москвичи, утвердившиеся в многослойной жизни столицы. Дружбу их питает не только память о речке детства, об аллеях старинного городского сада в те времена, когда носили они брюки-клеш и парусиновые туфли обновляли зубной пастой, когда нервно готовились к конкурсам в московские вузы. Те конкурсы давно позади, сейчас друзья проходят изо дня в день гораздо более трудный конкурс. Напряженная деловая жизнь Москвы с ее индустриальной организацией труда, с ее духовными ценностями постоянно испытывает профессиональную ответственность героев, их гражданственность, которая невозможна без развитой человечности.
«А все так и сложилось — как нарочно, будто подстроил кто. И жена Арсению досталась такая, что только держись. Что называется — черт подсунул. Арсений про Васену Власьевну так и говорил: нечистый сосватал. Другой бы давно сбежал куда глаза глядят, а Арсений ничего, вроде бы даже приладился как-то».
В этой книге собраны небольшие лирические рассказы. «Ещё в раннем детстве, в деревенском моём детстве, я поняла, что можно разговаривать с деревьями, перекликаться с птицами, говорить с облаками. В самые тяжёлые минуты жизни уходила я к ним, к тому неживому, что было для меня самым живым. И теперь, когда душа моя выжжена, только к небу, деревьям и цветам могу обращаться я на равных — они поймут». Книга издана при поддержке Министерства культуры РФ и Московского союза литераторов.
Жестокая и смешная сказка с множеством натуралистичных сцен насилия. Читается за 20-30 минут. Прекрасно подойдет для странного летнего вечера. «Жук, что ел жуков» – это макросъемка мира, что скрыт от нас в траве и листве. Здесь зарождаются и гибнут народы, кипят войны и революции, а один человеческий день составляет целую эпоху. Вместе с Жуком и Клещом вы отправитесь в опасное путешествие с не менее опасными последствиями.
Рассказы македонских писателей с предуведомлением филолога, лауреата многих премий Милана Гюрчинова (1928), где он, среди прочего, пишет: «У писателей полностью исчезло то плодотворное противостояние, которое во все времена было и остается важной и достойной одобрения отличительной чертой любого истинного художника слова». Рассказы Зорана Ковачевского (1943–2006), Драги Михайловского (1951), Димитрие Дурацовского (1952). Перевод с македонского Ольги Панькиной.
Рубрика «Другая поэзия» — Майкл Палмер — американский поэт, переводчик, эссеист. Перевод и вступление Владимира Аристова, перевод А. Драгомощенко, Т. Бонч-Осмоловской, А. Скидана, В. Фещенко.
Гарольд Пинтер (1930–2008) — «Суета сует», пьеса. Ужас истории, просвечивающий сквозь историю любви. Перевод с английского и вступление Галины Коваленко.Здесь же — «Как, вы уже уходите?» (Моя жизнь с Гарольдом Пинтером). Отрывки из воспоминаний Антонии Фрейзер, жены драматурга — перевод Анны Шульгат; и в ее же переводе — «Первая постановка „Комнаты“» Генри Вулфа (1930), актера, режиссера, друга Гарольда Пинтера.