Достоевский во Франции. Защита и прославление русского гения, 1942–2021 - [36]
Угрозе несчастья можно противостоять не столько выходом или прорывом к другому, что есть только полдела; важно сохранить за собой, ради бытия-для-себя, едва ли не самое человечное из прав человека и гражданина — право на каприз, на неприятие того, что навязывается каждому из нас на каждом шагу. В сущности «мораль каприза», или гипермораль, как определял Батай свою моральную позицию в ключевой книге о литературе как внутреннем опыте Зла[143], строго аналогична той философии своеволия, с которой выступает в повести Достоевского «подпольный парадоксалист», чье исповедание веры заключено в одной из самых капризных и одной из самых скандальных формул мировой литературы: «Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить»[144]. Впрочем, здесь уместно будет напомнить, что «подпольный человек» есть именно предельное воплощение «человека каприза», ведь он стоит не за красоту, не за справедливость, не за страдание: «Стою я… за свой каприз и за то, чтобы он мне был гарантирован»[145].
Можно думать, что в книге Кристевой творчество Достоевского предстает в свете опыта «трансгрессии», который аналогичен морали каприза: трансгрессия, если воспринимать это понятие в простейшей словарной форме, есть преступание «внутренним человеком» Закона как такового, в том числе аффективное, воображаемое и реальное презрение законов человеческого общежития и божественного Творения с целью отчаянного соприкосновения с заветной областью сакрального в лишенном представления о Боге мире[146]. Речь идет об опыте преодоления человеком пределов человечности, в том числе через растрату себя в безумстве храбрых и бездеятельности поэзии, в безудержном опьянении и плотских утехах, граничащих с превращением в зверя, похотливое животное, сладострастное насекомое; словом, низвержение в бездны внешней, или кромешной, тьмы.
Показательно, что эпиграфом к тексту размышлений о творчестве Достоевского Кристева выбрала одну из самых сокровенных и одну из самых скандальных фраз истинного автора «Записок из подполья», звучание которой граничит с самооговором: «А хуже всего, что натура моя подлая и слишком страстная: везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил»[147]. Не менее показательно и то, что французская исследовательница, устремленная к тому, чтобы представить «своего» Достоевского — по правде говоря, книгу следовало бы назвать «Мой Достоевский», не столько в память о книге М. И. Цветаевой «Мой Пушкин», сколько в подтверждение предельно, а местами и запредельно, субъективного прочтения творчества русского писателя, — приводит эту фразу в урезанном виде: «везде-то и во всем я до последнего предела дохожу, всю жизнь за черту переходил»[148], как если бы в полном виде это признание, вскрывающее трансгрессивную сущность самого Достоевского, не вписывалось в метод рассуждения, которому следует Кристева в своей работе. Действительно, важно еще раз подчеркнуть: трансгрессия, то есть преодоление человеком пределов «внутреннего опыта», не есть просто следствие последнего, но экстатический, или мистический, выход «вовне», по ту сторону жизни, именно в этом смысле она подразумевает «утверждение жизни даже в смерти». В этом же смысле последнее сказывается, прежде всего, в эротизме:
Но видеть в эротизме выражение человеческого духа вовсе не значит отрицать мораль. Мораль на деле является прочным оплотом эротизма. И наоборот: эротизм требует твердости в морали. Какое уж тут умиротворение. В силу необходимости мораль борется с эротизмом; эротизму, по необходимости же, нет другого места, кроме как в безысходности этой битвы[149].
Само стремление одного из самых видных ученых современной Франции свести урок Достоевского к панацее против сил Зла, которое к тому же мыслится как нечто сугубо внешнее человечности человека — «пандемия», если и не повисает в воздухе, то по меньшей мере упирается в прагматику повседневного существования, где, разумеется, быть или мнить себя здоровым намного выгоднее или полезнее, нежели предаваться битвам против того, что есть, здесь и сейчас, вступать в такие битвы, «в правилах которых — не чуять под собой ног»[150]. Таким образом, с нашей точки зрения, Кристева не столько бьется за истину Достоевского, сколько твердо стоит на своем, пытается сохранить статус-кво, охотнее используя прежние наработки в сфере гуманитарных наук, нежели предаваясь истинно филологическому познанию текстов русского писателя, отдельные элементы которых способны поставить под вопрос иные основания гуманитарного знания как такового. Иначе говоря, подобно тому, как в эпиграфе книги Кристевой звучит лишь половина мысли автора «Преступления и наказания», сам метод автора новой французской книги о русском романисте страдает определенного рода половинчатостью, как если бы Достоевский как он есть в своих текстах представал слишком неприступной крепостью для того теоретического арсенала, которым она мастерски владеет.
«Достоевский, но в меру»[151] — такую формулу вывел под занавес творческой жизни немецкий классик Т. Манн, подчеркивая необходимость той или иной формы ограничения в постижении беспокойной мысли русского романиста. В отношении работы Кристевой аналогичная формула могла принять примерно такой вид: «Достоевский, но только через посредника». И если в ранних размышлениях исследовательницы о русском романисте таким посредником выступил Бахтин — теоретик диалогизма, карнавала, постформалисткой поэтики, то со временем, по мере обретения исследовательницей более актуальных методологических ориентиров, в том числе установок психоанализа Ж. Лакана, теории лингвистической субъективности Э. Бенвениста и гетерогенного феминизма в духе С. де Бовуар, главным посредником в общении Кристевой с Достоевским стал, как это ни анахронично, именно Фрейд.
Иван Александрович Ильин вошел в историю отечественной культуры как выдающийся русский философ, правовед, религиозный мыслитель.Труды Ильина могли стать актуальными для России уже после ликвидации советской власти и СССР, но они не востребованы властью и поныне. Как гениальный художник мысли, он умел заглянуть вперед и уже только от нас самих сегодня зависит, когда мы, наконец, начнем претворять наследие Ильина в жизнь.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Граф Савва Лукич Рагузинский незаслуженно забыт нашими современниками. А между тем он был одним из ближайших сподвижников Петра Великого: дипломат, разведчик, экономист, талантливый предприниматель очень много сделал для России и для Санкт-Петербурга в частности.Его настоящее имя – Сава Владиславич. Православный серб, родившийся в 1660 (или 1668) году, он в конце XVII века был вынужден вместе с семьей бежать от турецких янычар в Дубровник (отсюда и его псевдоним – Рагузинский, ибо Дубровник в то время звался Рагузой)
Лев Львович Регельсон – фигура в некотором смысле легендарная вот в каком отношении. Его книга «Трагедия Русской церкви», впервые вышедшая в середине 70-х годов XX века, долго оставалась главным источником знаний всех православных в России об их собственной истории в 20–30-е годы. Книга «Трагедия Русской церкви» охватывает период как раз с революции и до конца Второй мировой войны, когда Русская православная церковь была приближена к сталинскому престолу.
Написанная на основе ранее неизвестных и непубликовавшихся материалов, эта книга — первая научная биография Н. А. Васильева (1880—1940), профессора Казанского университета, ученого-мыслителя, интересы которого простирались от поэзии до логики и математики. Рассматривается путь ученого к «воображаемой логике» и органическая связь его логических изысканий с исследованиями по психологии, философии, этике.Книга рассчитана на читателей, интересующихся развитием науки.
В основе автобиографической повести «Я твой бессменный арестант» — воспоминания Ильи Полякова о пребывании вместе с братом (1940 года рождения) и сестрой (1939 года рождения) в 1946–1948 годах в Детском приемнике-распределителе (ДПР) города Луги Ленинградской области после того, как их родители были посажены в тюрьму.Как очевидец и участник автор воссоздал тот мир с его идеологией, криминальной структурой, подлинной языковой культурой, мелодиями и песнями, сделав все возможное, чтобы повествование представляло правдивое и бескомпромиссное художественное изображение жизни ДПР.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.