Достоевский во Франции. Защита и прославление русского гения, 1942–2021 - [38]
В перспективе представления Кристевой главной силой Зла в романах Достоевского (а эротизм, напомним, является силой Зла) выступает женщина. Портрет Настасьи Филипповны, которым открывается раздел о «втором поле», предстает не столько завораживающим, каким он является в романе, в частности, в сцене, когда Мышкин разглядывает фотографию инфернальницы, сколько раздражающим, главным образом из‐за калейдоскопа интеллектуальных клише, которые навешивает Кристева на героиню «Идиота»: последняя выступает феминисткой avant lettre, предвестницей движения Me Too, а главное — «…как женское альтер эго Идиота». Помимо рыночного совращения женщины, которое представлено в этом персонаже, образ жизни Настасьи Филипповны подтверждает, что нет более никаких «половых отношений», если под ними понимать органическое совокупление (с Тоцким или с Рогожиным) или внеполовое сопричастие (с Мышкиным): этого больше нет, никто больше не проигрывает в войне полов. Словом, Достоевский мог бы подписаться под приговором, вынесенным некогда гением французского романтизма Альфредом де Виньи и актуализированным Марселем Прустом в «Содоме и Гоморре»: «Каждый из двух полов умрет сам по себе». И поскольку Мышкин в конечном счете только и делает, что сублимирует свою энергию, драматичная и сладостная сублимация обрекает обоих «одиночек от искусства» на гибель сумасшествия (для него) и смерти (для нее)[157]. Таков типичный пример метода рассуждения в «Достоевском» Кристевой: глухие цитаты, нанизанные бусами, скорее расцвечивающие, нежели подтверждающие размышление; имена собственные, скорее сбивающие с толку, нежели фундирующие рассуждение, а главное — засилье клише, общих мест, прописных истин, которые, вместо того чтобы что-то добавить в те представления о Достоевском, которые существуют во французском культурном сознании, напускают околонаучного тумана. Таким образом, в туманных клубах этого псевдотолкования консервативная Россия эпохи Достоевского не только стыдится сексуальной жизни, что иллюстрируется персонажами, для которых эротизм в смысле культа половых связей действительно не выступает реальной движущей силой жизненного поведения, но и питает по-настоящему зловещие, смертоносные наваждения, которые могут быть представлены в виде психополитического комплекса болезненной сексуальности.
Лишь в образе девочки-подростка, «дьяволенка» Лизы Хохлаковой («Братья Карамазовы», 1880) находят продолжение некоторые стороны «лихорадочной и лунатичной» героини «Идиота» (1869), Настасьи-искательницы. Лизе мало того, что она прищемила палец Алеши Карамазова (перед тем как Илюша укусил ему другой), — знак фаллического состязания, питающего подростковые страсти. Истеричная любознательность Лизы заводит ее в самые темные зоны нигилистической идеологии, экстремистского бреда и религиозных преследований. Именно Лиза в ходе неправдоподобного кульбита, который часто используется в повествовании Достоевского, формулирует один из его патологических и убийственных фантазмов, которые пробуждают латентный антисемитизм и предуготовляют Холокост: «Алеша, правда ли, что жиды на пасху детей крадут и режут?»[158].
Даже у рядового читателя, худо-бедно знакомого с последним романом Достоевского, такого рода пассажи могут вызвать не только недоумение, но и определенного рода сочувствие к именитой французской исследовательнице, которая, поставив перед собой задачу рассказать об одном из самых известных произведений мировой литературы, безбожно перевирает текст, путается в сюжетных линиях, выдает сиюминутные соображения за истинные положения мысли русского писателя. Однако истинная проблема «Достоевского» Кристевой не в этих частностях, людям свойственно ошибаться в деталях. Наверное, это лишнее, но напомним, что Лиза сама прищемляет себе палец, и это происходит после того, как Алеша «связался со школьниками», когда «злой мальчик» укусил его, — словом, если в этой истории и есть «фаллические страсти», то между мальчиками, Лиза тут ни при чем. Истина в том, что образ злой девочки в «Братьях Карамазовых» на самом деле чрезвычайно сложен, возможно это один из самых патологических персонажей Достоевского[159], но превращать ее заодно в выразительницу хронического антисемитизма автора, тем более представлять последний как предвосхищение Холокоста, значит действительно не ведать, что еще сказать.
Главное — именно в кричащем несоответствии понятийного аппарата фикционального психоанализа тем твердям и хлябям «внутреннего опыта» русского писателя, на которых действительно зиждется его литература. Сказанное не значит, что понятия эротизма или антисемитизма чужды опыту Достоевского: они требуют действительно ответственного опыта критического чтения в контексте политических, социальных, религиозных, философских, аффективных трансформаций, которые переживались Россией в пореформенную эпоху, когда отнюдь не отдельный индивид (как мужчина, так и женщина), подверженный тем или иным индивидуальным болезням, а именно человек — в метафизическом смысле — был превращен в поле битвы, где идеал Мадонны бился с искусом Содома. Словом, в противовес сомнительным умозаключениям Кристевой о роли пола в формировании персонажей Достоевского приведем в заключение этой главы суждение одного из самых глубоких знатоков русской философии:
Иван Александрович Ильин вошел в историю отечественной культуры как выдающийся русский философ, правовед, религиозный мыслитель.Труды Ильина могли стать актуальными для России уже после ликвидации советской власти и СССР, но они не востребованы властью и поныне. Как гениальный художник мысли, он умел заглянуть вперед и уже только от нас самих сегодня зависит, когда мы, наконец, начнем претворять наследие Ильина в жизнь.
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
Граф Савва Лукич Рагузинский незаслуженно забыт нашими современниками. А между тем он был одним из ближайших сподвижников Петра Великого: дипломат, разведчик, экономист, талантливый предприниматель очень много сделал для России и для Санкт-Петербурга в частности.Его настоящее имя – Сава Владиславич. Православный серб, родившийся в 1660 (или 1668) году, он в конце XVII века был вынужден вместе с семьей бежать от турецких янычар в Дубровник (отсюда и его псевдоним – Рагузинский, ибо Дубровник в то время звался Рагузой)
Лев Львович Регельсон – фигура в некотором смысле легендарная вот в каком отношении. Его книга «Трагедия Русской церкви», впервые вышедшая в середине 70-х годов XX века, долго оставалась главным источником знаний всех православных в России об их собственной истории в 20–30-е годы. Книга «Трагедия Русской церкви» охватывает период как раз с революции и до конца Второй мировой войны, когда Русская православная церковь была приближена к сталинскому престолу.
Написанная на основе ранее неизвестных и непубликовавшихся материалов, эта книга — первая научная биография Н. А. Васильева (1880—1940), профессора Казанского университета, ученого-мыслителя, интересы которого простирались от поэзии до логики и математики. Рассматривается путь ученого к «воображаемой логике» и органическая связь его логических изысканий с исследованиями по психологии, философии, этике.Книга рассчитана на читателей, интересующихся развитием науки.
В основе автобиографической повести «Я твой бессменный арестант» — воспоминания Ильи Полякова о пребывании вместе с братом (1940 года рождения) и сестрой (1939 года рождения) в 1946–1948 годах в Детском приемнике-распределителе (ДПР) города Луги Ленинградской области после того, как их родители были посажены в тюрьму.Как очевидец и участник автор воссоздал тот мир с его идеологией, криминальной структурой, подлинной языковой культурой, мелодиями и песнями, сделав все возможное, чтобы повествование представляло правдивое и бескомпромиссное художественное изображение жизни ДПР.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.