— Нет, он не хам, — говорила девочка, притопывая ножонкой. — Хам, это который пьяный и орёт. А тятька тихий.
Толя, развалившись на скамейке, презрительно поглядывал на неё.
— Нет, хам, — стоял он на своём. — Он — солдат, значит, он холоп, и больше ничего. А я — барин.
И в доказательство, что он барин, он поднимал кверху ноги, до самого неба.
— А ты не барышня, — продолжал он её поучать. — Ты теперь по-французски говоришь, а всё-таки не барышня. Вот если я женюсь на тебе, ты сделаешься барышней. И отцу твоему я велю дать чин, и он будет благородный.
Когда дочь передала эти соображения отцу, он их не одобрил.
— Пущай он, коли барин, так им самым и остаётся. А нам господами нельзя быть.
— Отчего же? — допытывалась Саша.
— Да потому самому, что надо кому-нибудь солдатом быть. Без солдат никак невозможно. Потому каждый человек на своём месте и стоит, что это место ему предоставлено.
Когда наступила осень, Саша всё чаще и чаще стала появляться в комнатах господского дома. Толю не пускали постоянно в сад, хотя он просился и плакал. Он ставил в пример Сашу, которая в тёплой кофточке и в платочке целый день была на дворе. Но ему возражали:
— Саша солдатская дочка.
Они рядом сидели у окна и смотрели, как снег падал на землю пушистыми сахаристыми хлопьями, как устилал сперва пятнами, потом ровной простыней двор и улицу, как облеплял оголённые ветки, как белил крыши и набивался в щели окон и на подоконники. Серое небо спустилось ниже, висело над самым домом; трещали печи, горели лампы, — и старушка-зима надвигалась с своими сказками и морозными звёздами.
Школа разделила детей. Его отдали сперва в аристократический пансион, потом в гимназию. Тётки жалели, что в Москве нет ни школы правоведения, ни лицея, но отпускать мальчика в Петербург не решались. Гимназию выбрали самую нравственную и отправляли туда мальчика не иначе, как со старым кучером Игнатом. Игнат, чтобы показать, кого он везёт, всегда надевал вместо шапки картуз, чем приводил в неистовство Толю.
— Стану я по такой погоде бобровую шапку портить, — ворчал Игнат. — И в картузе хорош.
Учился Толя старательно; учителя им были довольны, но товарищи его не любили. Он любил шикнуть, кинуть им в нос то, что у него дома есть мундирчик на чёрном шёлку, а в будущем году ему сделают фалды на белом шёлковом подбое, как у модников студентов, которые взяли эту моду с офицеров. Тётки поддерживали в нем эти инстинкты, говоря:
— Порядочность — первое дело. Пусть всегда будет таким: ничего лучшего не надо.
Он получал карманных денег больше чем кто бы то ни было из его товарищей. Сначала он принялся за собирание книг и особенно настаивал на приличных переплётах. Тётки с умилением на него смотрели и шептали:
— Учёным, пожалуй, будет.
Но через год ему надоела библиотека. Он влюбился в дочь одного отставного генерала; он был уже студент, носил мундир действительно на белой подкладке и пропадал в генеральской семье целые вечера, даже участвовал в живой картине на домашнем спектакле, изображая какого-то миннезингера, под балконом какой-то донны. Но затем у генеральской дочки явился жених, гусар, с совершенно лысой головой, несмотря на свои двадцать восемь лет. Раза два заметив шептание по углам Толи с невестой, он, с гусарской опытностью, поговорил с ним однажды, тоже в углу, перед самым ужином. Разговор продолжался не более трёх минут, но Толя не только не остался после этого ужинать, но не спал две ночи, похудел, и всё шагал по своей комнате, сжимая кулаки и строя гусару адские козни. Но вскоре был забыт и гусар, и генеральская дочка, и на первый план выступила опереточная «дива», фамилия которой была Хлюстина и которая окружала себя молодёжью, специально для поддерживания bis’ов во время пения арии «кувырком». Она позволяла учащейся молодёжи целовать её ручки, а тем, кто заведовал клякой — даже её белоснежную шейку. Толя не выдержал и стал предводителем кляки. Он поддерживал диву всем, чем мог: своим влиянием, всеми своими карманными деньгами, красноречием, неистовым хлопаньем. Но и здесь ему не повезло. Внезапно диву выслала полиция, и Толя впал в чёрную меланхолию, особенно когда узнал, что выслали её за весьма наглый шантаж.
Товарищи не любили Толю и в университете. Он над ними подсмеивался, но когда ему отвечали резко, — вскипал и говорил грубости. В лице его появилась какая-то холодность, какая-то жалкая мания величия. Когда он шёл в университет, небрежно посматривая по сторонам, казалось, он думал: «Бегайте, суетитесь, — мне до вас нет никакого дела. Вы для меня так, — мелкота, мразь. Я человек обеспеченный, после тёток сумею прикарманить большой капитал, и никогда ни в чем и ни в ком не буду нуждаться. Вы заискивайте во мне, а я буду к вам снисходить».
Его презрительная насмешечка сквозила и в отношениях к товарищам. Он крайне изумился, когда узнал, что Петухов решил сразу отдаться науке, и написал тотчас по окончании курса исследование о применении римских законов в Галлии, осветив этот вопрос, с совершенно новой стороны.
— Что тебе за охота? — удивлялся он. — Неужели ты хочешь себя посвятить научной карьере?