Череп
(Из записок галлюцината)
Pulvis et umbra sumus…
Horatius[1]
I
Итак, я — человек ненормальный. Они решили, что я ненормален. Мой мозг болен. Да, я знаю, в нём есть что-то, какая-то точка, маленькая, чуть заметная, чёрненькая точка. Обыкновенно она бывает крохотная, — как укол булавки. Но зато бывают времена, когда она начинает раздуваться. Как мыльный пузырь, она растёт, растёт, крутится, — потом займёт всю голову, весь мозг, вытеснит всё из головы, — и тогда, — ах, как тяжело тогда бывает! Ничего больше нет — ни мысли, ни звука, а одна пустота, мрачная, зловещая…
Они говорят, я ненормален. Они — это доктора. Они меня уверили в этом — и я поверил. Но в чём же моя ненормальность? Одностороннее умопомешательство? На чём? Я ни на чём не сосредоточен, я всё сознаю. Я не беснуюсь, я всегда спокоен и тих. Я ничем не занимаюсь, — да, это правда, — но что же делать, я не могу заниматься именно потому, что не могу сосредоточиваться. Ужасно не это, — ужасно сомнение. А знаете, в чём я сомневаюсь? В том, именно в том самом, здоров ли я. Это ужасно. Мне иногда ясно кажется: «ну, конечно, сумасшедший, бесспорно…» Но порою другой голос говорит: «Да нет же, нет же, ты здоров, они безумцы!»
А было время, вот ещё недавно, совсем недавно, когда я этому поверил. Я поверил, что мой мозг испорчен, у меня были на это данные. Теперь их нет, но они были. А были они вот почему.
Мне неприятно вспоминать, но я всё-таки припомню, припомню все мелочи и детали. Пусть я переживу это всё снова, как оно ни ужасно. Может быть легче тогда решить этот вопрос. Я расскажу.
У меня на письменном столе лежал череп. Обыкновенный человеческий череп, такой гладкий, лоснящийся, белый. Лежал он всегда под лампою, поэтому на него свет сверху падал. Костяной пузырь, шишковатый такой, весь в буграх. Глазные впадины совсем круглые, как у совы; зубы совсем скверные, кривые. И он не улыбался. Ведь черепа всегда скалятся и смеются, а этот — нет. Бугорки такие были у него над бровями, шли к верху и к середине, и от этого такое страдание было разлито по всей физиономии… И у черепа есть физиономия, ужасная, отчаянная физиономия. Какая карикатура, злая карикатура, насмешка над человеком! И я любил смотреть на эту пародию. Я щёлкал ногтем ему по лбу и говорил:
— Что, брат, попался…
Мне казалось, что он задумывался от моих слов. Конечно, это была фантазия, — ни о чём он не мог думать, потому что был пустой и издавал от моего щелчка такой сухой и короткий звук, совсем мёртвый, глухой. Один раз от сильного щелчка нижняя челюсть сдвинулась на сторону. Я помню, какое получилось выражение, — вроде оскала зубов у бульдога, когда он собирается впиться. Мне в этот миг показалось, что он глядит на меня. В глубине глазных отверстий зияли узкие, чёрные прорезы и смотрели, смотрели прямо мне в лицо. Была секунда, когда я ощутил мысль: а вдруг он сорвётся со стола и вцепится мне зубами в шею? Я даже вскочил со стула. Как глупо это, что за пошлость, за ребячество! Но после этого я перестал его щёлкать. Это было тоже ребячество. Над чем я потешался? Над чем-то неведомым, над какою-то таинственною загадкою. Загадку я потом разрешу, да и все мы разрешим её со смертью. Но зачем же, зачем же раньше времени, теперь?..
II
Я смотрел часами на этот костяк. И такою злобою отзывалась иногда его гримаса. Ему не нравилось, что я смотрел на него. Впрочем, нет, это вздор… Ему не могло это не нравиться. Я всё силился представить себе: как это он был обросши кожею, какая тогда у него была физиономия? Ведь не правда ли, это вопрос интересный? Вот только эти впадины глазные, смущают почему-то они меня. Вы знаете, ведь это отверстие ведёт не прямо в пустоту черепа, нет: глазная впадина — это такой костяной мешок, и на дне его отверстия, а через отверстия выходят из мозга в глаз зрительные нервы. Я смотрю на этот мешок, на эту впадину, и как они бесят меня! Бесят потому, что и у меня, в моей голове, есть такая же впадина, только прощупать я её не могу, потому что всё это покамест заросло каким-то жиром, мускулами, и кровь покамест ещё течёт там: потом течь не будет. А ведь вот тут, в этих самых глазных дырах, были глаза — и глаза, и веки, и ресницы, и глядели они, и моргали. Конечно, это было, иначе как же бы лежал этот череп вот здесь, на столе у меня! А какого цвета у него глаза были, это неизвестно, и никто может быть этого не знает, а если кто и знал, тот забыл. А зубы остались… Кривые какие…
Прежде за ними язык был, и говорил ведь, говорил наверно… Как глупо это, что за больная мысль? Конечно, если есть череп, то был и язык… Но что он говорил, что?.. Нет, этого нет, этого не сохранилось, оно исчезло… И когда эта мякоть, этот мозг ещё сидел в костях, тогда он помнил всё: какая-то извилинка, и чёрт её знает какая, помнила это, в ней всё было записано и нарисовано… И вдруг эта самая извилинка, этот завиток мозга, начал разлагаться, и пошёл самый невозможный, возмутительный, смердящий запах. Клеточки рассыпались, а с ними рассыпалась и мысль. Где она? Все воспоминания, всё, что наслоилось годами, это уничтожилось, улетело куда-то в пространство. Вон брамины говорят, что ни одна мысль не пропадает, всё существует, и всё можно вызвать, если захотеть… Нет, не надо об этом думать, не надо!..