Он подносит малыша ко мне и присаживается на кровать.
В синей пижаме с медвежатами, стиснув ручонками папин палец, широко раскрытыми зелеными глазами мой русско-иранский зайчик глядит вокруг.
— Видишь? — утешающе говорит Каххар, поправляя его вздернувшуюся кофточку. — Вместе не страшно.
Я пододвигаюсь ближе к своим мальчикам, пристроившись у мистера Асада на плече. С легкой, зато искренней улыбкой протягиваю Киру и свой палец — как раз для второй руки.
— Не страшно, — согласно киваю, с любовью окинув их обоим взглядом. Вытираю на лице сына остатки слез — он даже не порывается плакать больше. — Мы никому не позволим тебя обидеть.
Каххар легонько целует мои губы, вынудив приподнять голову.
— Слушай маму, сынок, — наставляет муж, — у мамы очень большое сердце, которым она любит тебя. Поверишь ли, но она даже чудовище смогла полюбить.
Я хмыкаю, искоренив последние слезы. Нет больше ни всхлипов, ни дрожи. В комнате становится тепло, не глядя на то, что на мне только одеяло. Кир уже дерет пальчиками его поверхность, стремясь пробраться к своему источнику пищи.
— Не забывай напоминать папе, сынок, — помогаю ему осуществить желаемое, забрав Кира у отца и пристроив к груди, — что чудовище никогда не будет таким хорошим человеком, как он. Он — не чудовище. Поэтому я его полюбила.
Я улыбаюсь довольным причмокиваниям Кира, ощущая то самое спокойствие, которое искала все время по пробуждении. А рука Каххара на моей спине.
Касаюсь взглядом темно-карих глаз мужа, пышущих признательностью, обещанием защиты и верой. В этой вере легко отыскать надежду на то, что у нас будет счастливая жизнь. Пусть не такая счастливая, как у простых людей, но все же чудесная. Достойная нашего маленького сокровища.
— Dooset daaram[1], Каххар…
— Dooset daaram, Ада.