Он не сразу понял, что зазвонил будильник, уже проснувшись, он несколько минут лежал, ничего не соображая, а уши как будто отдельно от него слушали агрессивный будильный звон, который никак не прекращался. Он менее всего ожидал сейчас услышать будильник, и то, что он зазвенел, казалось каким-то нелепым недоразумением, которое именно из-за своей вопиющей нелепости должно скоро разрешиться. Собственно, все во сне было вполне буднично, но находиться среди людей и не чувствовать обычного напряжения — это был уже праздник, потому-то и трудно было поверить, что на свете есть какие-то будильники. И до него не сразу дошло, что надо положить конец этому пронзительному тарахтенью, и он не сразу начал хлопать по будильнику, чтобы нащупать пипочку, которую нужно нажать, чтобы унять будильник. Он нажал ее с тем ощущением, как будто слегка придавил жирную помойную муху — слегка, как раз настолько, чтобы вывести ее из строя и вместе с тем не оставить на пальцах ее кишок. Враз стало тихо. Он не мог встать сразу, как только просыпался, ему надо было немного полежать, и теперь он только тщательнее подоткнул одеяло под плечи, которые уже успели озябнуть за то время, пока он возился с будильником.
Он лежал без движения, с широко раскрытыми глазами (из-за этого в них сильно рябило) и слушал писк в ушах, что-то похожее бывает, когда включаешь телевизор — такой же монотонный и лишенный всякой эмоциональной окраски писк, ничего общего не имеющий с жалобным писком комара, — еще в ушах стоял шум, напоминающий шум леса, и было много других шумов, гудений и писков, которые сливались в единый хор. Этот хор будет звучать в его ушах целый день, но он обычно переставал его замечать, как только вставал и шлепал в туалет, — так, включая магнитофон, слышишь шипение, но потом, когда начинает играть музыка, уже не обращаешь на него внимания.
Все в комнате было точно таким же, каким он оставил вчера, ложась спать. Но настроение за ночь переменилось разительно, впрочем, это было обычным делом. Книга, которую он читал вчера, так и лежала на диване, сейчас она ему о чем-то смутно напомнила: а-а, вчера он читал ее допоздна (а начал часов в одиннадцать) и, кажется, не мог оторваться, погрузился в нее настолько, что у него даже притупился вкус собственного «я», который он постоянно ощущал, как печеночный больной ощущает изжогу. От долгого чтения, да еще в лежачем положении, у него заболели глаза, отложив книгу, он подошел к зеркалу на них полюбоваться — они действительно слегка покраснели. Весь вечер он находился в каком-то тяжелом, тревожном возбуждении, мир воспринимался с бредовой силой, и он не знал, куда деваться от навалившейся на него беспредметной взвинченности, и непонятно было, как же сделать так, чтобы она исчезла. Такое часто бывало с ним по вечерам, за книгу же схватился, чтобы отвлечься, спрятаться, и читал лихорадочно, как-то даже остервенело, как будто топтал горящую траву, а не книгу читал. Лег спать он без всякой охоты, просто потому, что голова уже ничего не соображала и не всю же ночь было сидеть. Но заснул, как и следовало ожидать, не сразу. Сна не было ни в одном глазу, лежал, с усилием держа глаза закрытыми, и чувствовал, как дрожат веки, — от этого в голове то и дело вспыхивало, он был простужен, и у него был заложен нос, он слышал свое тяжелое дыхание в подушку — как будто шепотом произносил «а-а», время от времени в груди всхрипывало, а один раз забурчало в животе каким-то электрическим звуком; все оно жило своей, неподконтрольной ему, жизнью. Было душно, одеяло и простыня липли к ногам, долго в одном положении ему не лежалось, он постоянно ворочался, переворачивался с боку на бок, и с каждым таким переворачиванием пропадали даже те мизерные симптомы сна, которые успели появиться. Неизвестно, сколько времени он так прозасыпал. Но наконец все-таки заснул.
Теперь от вчерашнего вечернего возбуждения не осталось и следа, как будто не он вчера сидел в этой комнате, а кто-то другой. Сейчас он лежал в состоянии тяжелой, каменной тоски, какая бывает с похмелья, правда, сам он об этом не знал, так как ни разу не испытывал похмелья. Вдруг в нем как будто что-то прорвало, и он почувствовал сильнейший выплеск слезливой жалости к себе и даже предвестье слез на глазах и в носоглотке. Несколько секунд он пролежал в полном отчаянии. И не было, казалось, в тот момент человека несчастнее его. И все из-за того, что надо было вставать и идти в школу. Что ж, с добрым утром. Опять это он, он, и никто другой. Все в порядке вещей: уже очень давно (а скорее всего, с первого класса), вставая в школу, он чувствовал себя глубоко несчастным. Но уже через час он забудет, что чувствовал сразу после того, как проснулся, забудет про свою утреннюю несчастность. А завтра утром опять будет чувствовать себя глубоко несчастным. И т. д. И если он скажет кому-нибудь, что, мол, тяжело было сегодня утром вставать, то его, наверное, почти всякий поймет: всем тяжело по утрам вставать; конечно, если только он это скажет в достаточно молодецкой манере: «Эх, паршиво было сегодня утром вставать!» — и, конечно, между делом, а если со слезами на глазах и с дрожью в голосе, да еще и такими словами: «Чувствовал себ глубоко несчастным», — то собеседник останется в недоумении. Может быть, половина населения чувствует себя по утрам глубоко несчастной, но говорить об этом не принято. Потому что как же иначе! Вставать-то надо. И он все лежал и все не мог собраться с силами и встать.