Стоял не то октябрь, не то уже ноябрь. За окном темень, ненастье. Это было время, которое можно было только терпеть, сделать ничего было нельзя.
А он был дома. В тепле и при свете. Света было даже слишком много, он забывал его выключать, переходя из одной комнаты в другую. Свет горел и в кухне. Он то слонялся по квартире, то ложился на кровать лицом вниз, чтоб было темно, чтоб было нигде. Он ничего не хотел видеть, точнее не мог. Слишком много было света, слишком много предметов. Все было ужасно в своей знакомости, в своей виденности миллион раз. Глаза не могли выносить, он не мог выносить.
Но и лежать долго он тоже не мог. Тогда он оставался совсем уж один на один с собой, и этого тоже он не мог выносить.
Он не мог выносить ничего. И нигде для него не было места.
Позабыт, позаброшен… Его просто выкинули. Да как же это…
Горе. У него было горе. Его можно было только терпеть, сделать ничего было нельзя.
Это было словно интоксикация горем. Он был словно больным, каким-то гриппозным, какие-то вирусы жили в нем и отравляли его.
Вечер тянулся и тянулся, не собираясь кончаться. Горели люстры. За окном ветер с необъяснимой свирепостью делал что хотел. И иногда становилось совсем кошмарненько.
Он глядел на занавешенные окна, невольно представлял, что творит за окнами ветер, потом взгляд падал на горящие люстры, и в первый момент ему казалось, что люстры слегка покачиваются.
Когда становилось совсем кошмарненько, он усиливал, интенсифицировал свое хождение по квартире, всматривался в нее, словно заклиная родные стены помочь. Но мебель, шкафы с книгами, окна с занавесками, батареи отопления не помогали — как хвататься за воздух. Само хождение слегка помогало. Становилось вроде как полегче, он как бы забывал. Но потом опять вспоминал, будто очнувшись, и все опять становилось кошмарненько. Как бы он себя ни вел, отменить случившегося было невозможно.
Когда же это кончится?
Сейчас бы пойти к корешу, кореш бы выскочил, покурили бы возле мусоропровода, побазарили. Но кореша теперь не было. В этом-то и суть. Хоть кореш был жив, слава богу, здоров и жил там же, где и всегда.
У него давно валялась пластинка в зеленом конверте. Элис Купер. Billion Dollar Babies. Пластинку ему дал Рыбаков, с которым они так недавно, лето и осень назад, учились в параллельных классах. Иногда он ее ставил. Начиналось довольно браво, он и ставил ее, чтоб как-то мысленно приосаниться. Hello, hurray! Немного приободрялся, но помогало плохо. Он выключал пластинку. Потом ставил в другом месте. Хорошая, кстати, пластинка.
А всего-то, казалось бы, делов. С неделю назад, может, больше, кореш позвонил ему и, возбужденный, ошалевший, сообщил, что в своем последнем походе, с палатками и гитарой у костра, он познакомился с бабой и они там трахнулись. Слово «трахаться» он узнал относительно недавно и сам ошалел, услышав его в такой близости от себя.
Они еще долго тараторили по телефону. В тот день он еле заснул.
Он ни в какие походы не ходил и ни с кем не трахался. Он был невинен, как папа римский.
А новое слово «трахаться», к слову сказать, ему не понравилось, показалось невыразительным, неталантливым.
Вообще-то потрахаться он был и сам не прочь, тем более что в его возрасте невинность становилась уже малость неприличной. Девушки, любовь… И траханье — так положено, таков канон. Несколько странно, но надо — значит надо.
Все эти «гендерные» штуки, конечно же, не оставляли его равнодушным. Так сладостно было сознавать, что есть еще целая прекрасная область жизни, волновавшая его со времен Майн-Рида, которую ему только предстоит освоить. Волнующее предвкушение. Однако событий он не торопил. Все вокруг об этом говорили, но он машинально пропускал все это мимо ушей, как какой-нибудь футбольный чемпионат. С детства все что-то болтают, врут… Он привык не слушать, что говорят вокруг, разве только невольно. Например, на всю жизнь засело слово «Марадона».
Конечно, были и фантазии, и желания куда менее невинные, мягко говоря. Но они не задевали самую суть его, в отличие от других, «идеальных».
Так что все эти «за сиськи подержался», ну и т. д. и т. п. не имели отношения ни к нему, ни к корешу, ни к их небольшой компании.
Казалось бы, не имели. Пока кореш грубо не поставил его перед фактом. Как будто пробил брешь. И оттуда потянуло холодом в его уютненькую колыбельку.
Он нимало не завидовал корешу, он был рад за него, в конце концов все это было дико интересно, пока не понял, что это значит лично для него.
Она была совершенно обыкновенная, каких вокруг тыщи. Но он понимал, что это неважно. У нее были свои преимущества, выражаясь более нейтрально, — свойства, которыми он не располагал.
Отчего-то засело в памяти. Они сидят в кухне у кореша, кореш со своей изучают принесенную из универа распечатку, внося туда изменения и дополнения. Им обоим очень интересно, они перебивают друг друга, иногда даже стараясь перехватить одну на двоих ручку. «Подожди, подожди», — то и дело говорит она. Она произносила не «подожди», а на тот манер, каким в кино иногда произносят слово «дождь» — «дощщь». А он сидел напротив них, чувствуя себя третьим лишним, хотя в гости к корешу отнюдь не напрашивался. «Подожжьи, подожжьи» — отдавалось в голове.