Павлуша полуидет-полубежит, не поспевая за большим, который несет под мышкой мяч, он не поспевает за его широким шагом, не замечает, куда его несут ноги, он смотрит на большого снизу вверх, что-то безостановочно тарахтит, восторженно захлебываясь. Наконец мяч опять на поле, Павлуша носится за мячом, не помня себя, вместе с большими мальчишками; беготня, взмыленный азарт продолжаются, пока не становится темно. По инерции он вбежал в дом, до предела запыхавшийся, все еще преисполненный восторга. Посмотрел на свои ладони и увидел, что они ровно грязные, кое-где только по краям отчетливо проступали белые линии, как бы годовые кольца — ободрано в этом месте; и на ровно грязных ладонях свеже, ярко размазанная кровь, разбил, наверно, губы или нос и руками провел по ним, даже не заметив. Папа и мама дома, но он еще весь в футболе с большими мальчишками.
На стене дома соседка Танька раздавила паука-косиножку, Павлуша изо всех сил старался ей помешать, но безуспешно, он был такой маленький, а Танька уже ходила в школу; она даже надругалась над косиножкой, оторвала ему ножки, и Павлуша смотрел, ревя, как эти ножки-волосинки дергаются сами по себе; реветь в полный голос он начал только тогда, когда увидел, что косиножке уже ничем не помочь, а когда пихал, пытался оттащить Таньку, то только слезы были на глазах. Косиножка — не совсем паук, какой-то хилый, вялый, а настоящие пауки, например, крестовики, внушали ему животный ужас, священное омерзение; чуть менее ужасны были черные, очень проворные, неожиданно выскакивающие на нагретую солнцем доску — как раз где ты сидишь, или очень проворно, криво убегающие куда-то по стене. Зато крестовики сидели, как правило, в центре своей кристаллической паутины, а на черного паука можно было напороться где угодно.
В садике Павлуша был лучшим, образцовым ребенком. Все воспитательницы его обожали, наверно, за послушность, за развитость; может быть, впрочем, и за что-то еще. Павлуша сам этого не замечал, потому что относился как к должному.
Он сидит за столом и с упоением делит трехзначные числа столбиком. Он совсем недавно постиг секрет деления. Субботний вечер, в квартире все убрано, вымыто. Мать на кухне. Иногда слышен противный, но уютный визг открываемой-закрываемой духовки, мать готовит что-то вкусненькое. Он знает, что завтра не идти в школу — еще целая вечность блаженства!
Деление идет как по маслу. Вот он уже перерешал все, что сам себе наметил на сегодня. Некоторое время он сидит за столом просто так. Потом спокойный, просветленный, начинает раскладывать постель.
На Новый год отец приносил елку, и Павлуша чуть ли не с визгом бросался ее смотреть. Потом участвовал в наряживании. Он не помнил себя от счастья. Особенно день-два после окончания второй четверти — впереди обожаемый Новый год и еще аж целые две недели каникул!
У них обычно собиралось много гостей. Гостей он обожал. В Новый год его не загоняли спать, и они все вместе шли гулять в новогоднюю ночь. И все это время он знал, что зимние каникулы впереди! Иногда ему трудно было досидеть до гуляния, смаривал подлый сон. Но Павлуша никогда не покорялся ему, как бы ни хотел спать.
Со сном у него вообще происходило что-то странное: никогда он не засыпал сразу, валялся, ворочался час-полтора. Ему было никак не расстаться с днем. Не спал он и ни на каких тихих часах; у бабушки, которая укладывала его днем спать, он, изнывая, разглядывал коричневые занавески, сами по себе способные нагнать тоску, и ему казалось немыслимым, что этому изныванию придет конец.
Он хорошо терпел боль. Не орал, не ревел. С самого начала он был довольно болезненным и часто оказывался в поликлинике, а то и в больнице. И везде достойно переносил страдания, был примером.
Все это он знал по рассказам родителей. И ничего подобного в себе потом не замечал. Скорее наоборот.
Он считал себя гением. Не то чтобы даже считал, он просто знал. И если бы его спросили, почему он считает себя гением, он бы ответил: «Как почему? Это же я!» Он, конечно, никому бы так не сказал, — он понимал, что гений — это тот, кто сделал, создал что-то гениальное. Но ему самому никаких доказательств не требовалось. Он и так знал.
Он был развитым ребенком. Отец много ему читал. Например, уже во втором классе он знал «Маленькие трагедии». Особенно сильное впечатление произвели «Моцарт и Сальери» и «Скупой рыцарь», и он думал, точнее чувствовал, что настоящий гений — это Сальери, а не Моцарт. Что этот дурачок Моцарт мог знать? А Сальери… Это другое дело.
Сам же он читал Майн Рида, Джека Лондона, Конан Дойла. Он знал, что он пока маленький и поэтому здесь нет ничего для него неподобающего.
Павлушин отец был математиком. И классе во втором Павлуша стал самостоятельно заниматься математикой. Может быть, ему не терпелось проявить свою гениальность? Может быть. Но было и другое: и то была высшая математика, и слова «дифференциал», «интеграл» казались ему высшими. Он хотел, жаждал достичь высоты. И одним из самых больших, высших наслаждений для него было взять какой-нибудь из томов трехтомника Г. М. Фихтенгольца «Курс дифференциального и интегрального исчисления» и листать его подряд, вчитываться в названия глав, повторяя их про себя, разглядывать формулы; ничего он, разумеется, не понимал, но у него буквально захватывало дух, как от настоящей, физической высоты.