Александр Дюмон, тихо выругавшись, продолжал наносить краски на холст, держа кисть левой рукой.
Он увидел, что погода сильно портится, но хотел запечатлеть неистовство волн, с грохотом обрушивающихся на скалы, прежде чем начнется шторм.
Александр окунул кисть в серую с голубым отливом краску на палитре и продолжил работу. Когда в горах, позади него, отдались гулким эхом первые раскаты грома, взгляд его черных глаз все так же быстро передвигался с холста на море и опять на холст. Ветер сорвал ленту, которой были перехвачены длинные темные волосы Александра, но он, нетерпеливым взмахом руки отбросив непокорные кудри назад, продолжал писать. Такие сильные бури были редкостью в это время года на побережье Прованса. И если ему посчастливилось это увидеть, то он во что бы то ни стало перенесет всю ярость этого шторма на полотно.
Александр рисовал с каким-то неистовством, целиком поглощенный видом, открывавшимся ему. Все эти последние дни его сжигало страстное желание писать. С неистощимой энергией он лазил по горам, бродил по берегу моря, обходил все окрестные леса, разыскивая вид, который отвечал бы состоянию его души и, наконец-то, помог освободиться от той боли, что сидела в его сознании. Александр не знал, как это будет выглядеть, но был уверен, что узнает, едва только увидит. До сегодняшнего дня все оставляло его равнодушным. И вдруг, ощутив пронзительность резкого морского бриза, услышав, как по-особенному зашумело море, и почувствовав приближение шторма, он понял, что именно искал все это время.
Нахмурив брови, Александр посмотрел на холст. Что-то не так было с утесом, который уж слишком выдавался вперед, навстречу пенным волнам. Угол наклона был не тот. Художник принялся наносить мазки черного цвета, слегка затеняя рисунок и тем самым постепенно меняя сам вид.
«Voila[1]!». Начинается буря, и он обязательно нарисует ее! Осталось уловить еще совсем немного. Дождь начался внезапно. Он лил с неба сплошным потоком и мгновенно насквозь вымочил его измятую белую рубашку и перепачканные краской брюки. Но Александр не обращал внимания на дождь. Он продолжал писать, зная, что дождь не навредит его масляным краскам. Ему бы еще хоть немного времени, чтобы поймать сущность шторма и перенести его на полотно. Закончить картину он мог и в мастерской.
Вдруг стремительно прорвавшийся мощный порыв ветра швырнул на землю мольберт и холст. «Sacre Tonnerre!»[2] — вскричал Александр. Но было уже слишком поздно. Он отбросил в сторону кисть и в бессильной ярости смотрел, как дождь поливает его труд, лежавший в грязи.
Картина была испорчена. Ярость Александра постепенно угасала, оставляя его обессиленным и опустошенным. Все кончено. Страстное желание рисовать еще вернется, но сейчас его уже не было. Оно тоже было смыто дождем.
Александр завернул испорченный холст в ветхую ткань, собрал кисти и краски, сложил мольберт и под дождем медленно побрел домой. Он страшно боялся таких вот моментов, когда его огромная страсть к работе, заглушающая отголоски всех остальных страстей, вдруг сменялась абсолютным покоем и опустошенностью. Александра снова охватили воспоминания, и, взбираясь по крутому склону к своему замку, он обратился к тому, что так и не мог забыть. Много раз он давал себе клятву, что уедет из этих мест как можно дальше. Но так и не сделал этого. Уехав отсюда, Александр покинул бы Анну-Марию, а этого он сделать не мог.
Добравшись до вершины утеса, он приостановился. Перед ним была тропинка, которая, извиваясь вдоль заросшего сада, бежала к его пустому замку.
И Александр был почти уверен, что увидит ее, ждущую его возвращения у ворот. Но там никого не было.
Иногда он слышал ее мягкий нежный голос и дразнящий смех, он отвечал ей и мог поклясться, что она даже шла рядом с ним.
Три года. Три года, как умерла, а Александр все еще не мог забыть ее. Она умерла, и это была его вина. Теперь он один. Это его наказание.
Александр ногой открыл ветхую калитку и направился к дому, не обращая внимания на хлеставший дождь. Вспомнив, что сегодня еще не ел, он остановился в саду. Бросив на землю свой испорченный холст и краски, Александр разыскал среди сорняков и сорвал немного эстрагона.
Он еще не знал, куда добавит эту приправу. Может быть, в картофельный суп? Он мог бы приготовить цыпленка, если бы ему не было лень гоняться за этой чертовой птицей. Суп приготовить проще, тем более, что Александру нравился свежий сладковатый вкус молодого картофеля. Он решил пройти еще несколько шагов в поисках чабреца, когда его остановил тихий стон.
«Mon Dieu!»[3] — прошептал Александр и похолодел. Но, уверенный, что его воображение опять играет с ним шутки, он не стал обращать внимания.
Стон повторился, а с ним пришла тревога. Все еще сжимая эстрагон, Александр с силой прижал руки к ушам, пытаясь заставить эти звуки смолкнуть. Как будто в предсмертной агонии кто-то стонал от боли. Часто во сне он слышал эти стоны. Неужели и сейчас, когда он не спит, ему слышится то же?! Это невыносимо.
Спустя некоторое время Александр опустил руки и прислушался, но не услышал уже ничего, кроме шума падающих капель дождя. Облегченно вздохнув, он сделал еще несколько шагов и нагнулся, чтобы сорвать немного чабреца.