Как стало уже доброй традицией, проснулся я незадолго до будильника. Это стало непременным моим утренним обрядом — полежать в полудреме, когда сквозь неплотно закрытые ресницы, как сквозь жалюзи, в сознанье льется тихий утренний свет и не иметь в голове не единой мысли — пока требовательный писк будильника не призовет меня к жизни окончательно.
Но на этот раз миг рассветных сумерек сознания был краток как никогда — его разорвала буднично-истеричная, настырная трель телефона.
Чертыхнувшись, я схватил с тумбочки сперва футляр для очков, и только убедившись, что нужной кнопки на нем нет, разлепил глаза полностью.
— Вацлав? — мягко прошуршало сквозь помехи, — прости, что пришлось звонить тебе на мобильный… Но это очень важно. Я считаю, ты должен об этом знать.
— Игнатий Борисович? — я скатился с кровати, нашаривая тапки. Пробуждение окончательно и бесповоротно состоялось. Но для закрепления результата был ещё необходим холодный душ.
Голос пожилого доктора звучал как-то слишком устало и грустно — мой с утра, конечно, тоже не заряжает энергией, но… Господи, не случилось ли у него чего?
— Вацлав, сегодня твоя смена вечером, но… Возможно, ты захочешь приехать пораньше. Сюда только что доставили Андриса…
Холодный душ больше не нужен. Я стоял посреди комнаты с телефоном в руке, другой рукой заслоняясь разом резкого, немилосердного дневного света.
— Андрис? — мой хриплый шёпот отозвался в телефоне бьющим по мозгу эхом, — как, Андрис? Почему — Андрис? Что случилось?
— Андрис в реанимации, Вацлав. Его только что привезли и… он в очень тяжелом состоянии. Он наглотался этих своих таблеток, выпил их целый стандарт… Представь себе.
— Я скоро буду!
Рубашку я застёгивал, уже сбегая по лестнице.
Больница кинулась в глаза каруселью светло — салатовых стен, блестящих металлических ручек каталок, белых чепчиков и халатов… Откуда-то сразу вырос Игнатий Борисович, сочувственно — успокаивающе положил руки на плечи… Но успокоить меня сейчас было невозможно.
— Где Андрис? Я к нему.
— Нет, Вацлав, не стоит, там его родные…
Отказывать мне сейчас тоже было бесполезно.
— Игнатий Борисович, черт возьми, неужели вы не понимаете — если я примчался сюда сейчас, то мне начхать на всех его родных и вообще на что угодно.
Я не кричал — святой закон не повышать голоса в больнице давно уже стал привычкой, второй натурой, но даже приглушенный, мой голос заставлял вздрагивать проходящих мимо.
— Раз уж вы позвали меня — я должен пойти к нему.
— Я не позвал, я сообщил… Ты ничем не можешь помочь ему, Вацлав.
— А они что — могут?
— Никто не может, — голос седого врача задрожал, он отвернулся, — Андрис в коме. Можно сказать — он уже мертв.
Дальнейшее я слушать не собирался, во всяком случае, не раньше, чем сам увижу его. Единственное, что я позволил — это набросить себе на плечи белый халат.
Родню я не сразу и заметил — они показались мне какими-то тенями, досадными, но малозначимыми деталями интерьера. В самом деле, кто они в этом царстве белого молчания, белого стерильно чистого света? Я видел только белую постель, жемчужно поблескивающие капельницы, голубой монитор — и боялся увидеть, что там, среди всего этого. Что в чашечке этого белоснежного цветка, в сердце этого кристалла. Может, тлела в душе безумная надежда — что эта ошибка, что это не Андрис. Не важно, как, не важно, почему — лишь бы не Андрис. Лишь бы они все ошиблись.
Черные волосы, разлившиеся по подушке, словно струи нефти по первому снегу, юное, прекрасное, как у девушки, лицо — так непривычно, страшно застывшее, что невозможно, немыслимо поверить. Всегда сиявшее бронзовым загаром, здесь оно уже начало напитываться бледностью. Эти черные ресницы, кажется, вот-вот дрогнут, брызнут черными искрами лукавого смеха. В нем было столько жизни… Жизни, исполненной молодого задора, жизни, влюбленной в саму себя, ликующе-юной, восторженно кипящей, порой токующей, как весенний тетерев, порой способной само небо обнять размахом крыльев… Здоровое, сильное тело опутано сетью капельниц, окружено приборами — живое неживым… Зависит от них… Что может быть нелепее? Только эти ужасные слова: «никто и ничто не может ему помочь».
На экране зеленая полоска портилась лишь редкими, едва заметными изгибами. Заметными лишь тому, кто до последнего хочет верить, что пациент ещё жив.
Андрис, Андрис, зачем же ты, зачем… Неужели, черт возьми, ты все же сделал это?
— А ты-то здесь зачем? — раздался за спиной резкий шепот.
Я обернулся. Честно говоря, я то же мог бы спросить у них. Я не стал объяснять им, что я здесь, вообще-то, некоторым образом работаю. Я вообще ни о чем не хотел говорить с ними — с этими людьми, погубившими Андриса. Всё равно не было слов, которыми я мог бы выразить свои чувства к ним. Да, конечно, не они одни, не в первую очередь они… Но вбивать последний гвоздь — всегда было их задачей. Кто лучше родителей умеет дать жизнь или отнять…
— Уйдите, уйдите! — здесь я кричать тем более не мог, но постарался даже этим предельно тихим голосом ударить посильнее, дать понять, что это не мне, а им здесь не место. И, кажется, мне это удалось. С перекошенными лицами они вылетели за дверь. Чуть задержалась сестра Андриса — я раньше не видел эту томную красавицу в шляпе с вуалью, но сразу понял, что это она. Она легко положила мне ладонь на локоть, заплаканные глаза мертвенно горели за вуалью.