— Ванька, Ванька! оглох, что ли, ты, болван? Рано еще! — Вели Федьке в три часа закладывать шестеркою колымагу, четырьмя в ряд, — да вымазать хорошенько колеса: их ведь не мазали, чай, с прошлого года, — сбрую осмотреть, — про запас взять веревок побольше: дорога не близкая, — фалетором ехать Павлушке, — одежу кучерскую и лакейскую возьми у Емельяновны с рук на руки, отвечать будешь. Наденьте сапоги, полно босиком таскаться; они тоже у Емельяновны. Да по скольку лошадям давали овса прошедшую неделю?
— По два гарнца[1], сударыня.
— Подобрели ли они теперь?
— Все по-прежнему, сударыня.
— Как все по-прежнему? Стало, плут Федька воровал себе по гарнцу?
— Никак нет, сударыня. Он задавал корму при Емельяновне.
— А ты заодно, что ли, с ним? еще заступаешься! — Смотри, в пять часов, помолясь, мы отправимся: чтоб все было исправно! на тебе спросится.
— Воля ваша, сударыня.
— Ну то-то же, болван, помни: воля моя. Да что это за шум на дворе? Кто-то приехал; сбегай, узнай…
Неуклюжий Ванька, лет в пятьдесят, подстриженный в кружок, в сермяжном зипуне, босиком, не успел поворотиться и отойти на три шага, как двери со скрыпом и шумом растворились, едва удержавшись на перержавых петлях, и раздался звонкий голос приехавшей гостьи.
— Здравствуйте, матушка Анна Михайловна! Вот и еще привел меня бог свидеться с вами. По добру ли, по здорову ли вы поживаете? — Да уж не в дорогу ли собираетесь какую?
— Ах, Прасковья Филатьевна, Прасковья Филатьевна! тебя ли в живых вижу? Сколько лет, сколько зим мы не видались! Подлинно справедлива пословица: гора с горой не сойдется, а человек с человеком сойдется. Откуда, мать моя? Какой ветер занес тебя на нашу сторону?
— Разнемоглась на дороге, родная: через день лихорадка трясет; так я и вздумала заехать к вам и переждать, пока кинет меня лихая. Мочи нет, да и только. К тому же давно и повидаться с вами мне больно хотелось.
— Милости просим! Милости просим! Что и говорить: старый друг лучше новых двух. Ванька! поставь самовар да сходи за барышнями; скажи, чтоб, управясь, сошли скорее вниз: к барыне-де приехала дорогая гостья. — Пойдем, свет мой, в образную. Да, воротись, Ванька, — вели попу прийти ужо перед вечернями: надо пропеть путевой молебен. — Ну, Прасковья Филатьевна, ни думала, ни гадала я тебя. Нечаянная гостья! — Недаром вчера мы все гасили свечи, снимая, да и ночью привиделось мне, что около меня ластилась какая-то собака, как вдруг из лесу выскочила пегая лошадь… Пойдем же ко мне сюда.
— Расскажи-ка мне, матушка, про свое житье-бытье, — сказала гостья, расположась с хозяйкою в образной на софе, — ведь только что вы вышли за Петра Михеича, как я с первым мужем еще уехала из Спасска. — У нас через два года после француза были ездоки из вашего города и сказывали, что на вашем дому благословение господнее почивало.
— Много воды притекало, Прасковья Филатьевна, да много и утекло. Житье мое теперь вдовье, самое плохое, горемычное; недаром говорят, что победная трава в поле — горох да репа, а в мире — вдова да девка. — Охма! Некогда мне рассказать тебе ничего путем.
— Да расскажите мне хоть что-нибудь. Как мне уехать от вас без всякого известия? Я так люблю вас сызмальства. — Хоть что-нибудь!
— Ну, делать нечего — открою другу всю подноготную: вышла я замуж за Петра Михеича, знаешь ты сама, по шестнадцатому году. Приданое ему принесла порядочное: матушка всю свою жизнь копила и отпустила дочку, грех пожаловаться, честно. — Петр Михеич имел сам капиталец и служил в суде секретарем. Мне сродни был губернаторский камердин, и мужа моего сделали судьею. — Тут-то пожили мы припеваючи. Бывало, всякий день принесет домой, голубчик мой, — дай бог ему царство небесное, покойное место, — либо красненькую, либо синенькую[2].
— Что и говорить, — вставила свое слово гостья, — Петр Михеич делец был, все честь отдавали, первый в городе.
— Уж какой делец-то: рассудит всякое дело, бывало, начисто, а себя не забудет: и с правого возьмет, и с виноватого — с правого магарыч да за хлопоты, а с виноватого — зачем провинился. — По праздникам, бывало, о Святой, о Рождестве, и несут, и везут нам со всего уезда, кто муки, кто крупы, кто живности, а из городских иной голову сахару, иной фунт чаю зеленого. Дом был у нас полная чаша. И какое везде почтенье отдавали нам, боле иного губернатора: в церкви мне всегда первое место, за обедом у кого в гостях — в переднем углу. А чуть кто провинится предо мною, то он, голубчик мой, такое дельце поднимет, что тот рад полдуши отдать, лишь бы отстал поскорее… Нажили мы себе хлебец насущный, нечего бога гневить, — а теперь, друг мой, все дуван взял, и куда что пошло.
— Куда же, родная?
— Бог попут… отнял бог, матушка! не знаю уж, любя ли наказал он нас или прогневаясь.
— И! — за что гневаться?
— Покойнику захотелось купить сельцо у графа Чудинова в нашем уезде, с двумя деревнями. Граф промотался на лошадях да на собаках, да на итальянцах и отдавал за половинную цену. Нам на свое имя купить нельзя было: уж вышел указ, чтоб только майорского чина покупали. Прежде то ли было дело? Губернским секретарем еще Петр Михеич накупил мальчиков и девочек вволю — иных за бесценок — разрослися, мои голубчики, да разродилися, и дворня битком была набита. Так, видишь, он купил на чужое имя, а тот злодей теперь и оттягивает у меня после его кончины. Снимает мою головушку. Я туда-сюда, нет, ничто не в помочь без голубчика моего Петра Михеича. Только что растрачиваюсь вдосталь. Злодею сродни какой-то набольшой. Они разделят пополам наши деревеньки, да и поминай как звали… Но еще не вся беда миновалася. Где тонко, тут и рвется. На купцах было у нас тысчонок двадцать. Покойник отдавал их в рост.