— Да неужли ж Петр Михеич давал без закладу? — возразила Прасковья Филатьевна.
— В том-то и беда, что без заклада, а за большие проценты: одному за двадцать, другому под нужду и за сорок. Ведь тут греха нет: мы на шею не навязывали, сами брали. — Из них, проклятых, кто разорился, а кто обанкрутился, а иного с собаками не отыщешь. — Не платят себе, а ты хоть по миру ступай. — Не много животов осталось. Почитай, один домишко да дворовые — и тех почти уж всех пораспродала в рекруты — да кой-какое домашнее обзаведение. Вот, родная, открыла я тебе всю душеньку мою, только не промолвись никому об этом. Я в городе у нас себя не роняю: везде говорю, что много потеряла, да везде и намекаю, что вдвое осталось, — лошадей держу — покосец у меня есть под городом. Пуще ли беда, у меня три девки на руках, все на возрасте, хоть за стол сажай да под венец. Они ведь из дома тащут, а не в дом. — Женихов бог не дает который уже год. Нет паренька, говорят, так не отдать за пенька.
— Не пришел час воли божней, Анна Михайловна, а суженого конем не объедешь. Потерпите, подождите.
— Ждала и терпела, матушка. Ведь старшей-то, между нами, за двадцать пять. Так уже хочу пуститься на хитрости, съездить на ярмарку, не набежит ли какой пострел. У нас из уезда многие так-то порассовали дочек. Середняя… а, да вот и они. Рекомендую тебе, друг мой, дочек моих. Это старшая — Аграфена, середняя — Пелагея, а меньшая Аннушка. — Здоровайтесь, дочки, с Прасковьею Филатьевною. Она моя старинная знакомая и подруга; до шестнадцатого года мы жили с нею вместе, душа в душу, из одной миски щи хлебали, с одного плеча платки носили.
Между тем как новые знакомые целовались и оспрашивались, подали заиндевевший самовар, полдюжины чашек с разными блюдечками и без ручек и желтый золотообрезный чайник. Приборы, видно, были уложены. Анна Михайловна насыпала бережно чаю и, налив водою, поставила чайник на самовар. Между тем Емельяновна на лежанке колола сахар щипцами. Когда чай настоялся, Анна Михайловна налила из него понемногу во все чашки, долила водою и потом дополнила чашки — кликнула Ваньку, который стал в углу с подносом, — уставила чашки, положила сахару для прикуски и отправила оробевшего служителя, напомнив, чтоб он шел осторожно, не расплескал чашек и не разронял сахару.
Пред окончанием попойки, после того как два раза уже доливали самовар для сих провинциальных охотниц до чаю, горничная девушка в синем затрапезном платье с коротенькими рукавами пришла доложить, что священник в столовой.
— Все ли уложили в колымагу? Не забыли ли чего?
— Все, сударыня.
— Лошадей запрягли?
— Запрягли, сударыня, и они стоят у переднего подъезда.
— Вели попу подождать, ступайте, дочки, сбирайтесь в дорогу, а я здесь оденусь. Грушенька! ты старше сестер, осмотри все в колымаге.
Подруги опять остались одни. Между тем как старая ключница, нянька и горничная, Емельяновна, надевала на свою барыню черный тафтяный салоп с коротеньким капюшоном, капор, в котором она езжала с покойным Петром Михеичем в губернию на выборы, башмаки на каблуках и пр. и за каждую вещь получала или по плюхе, или по бранному слову — гостья в свою очередь рассказала хозяйке свои приключения; но мы избавляем от них читателей, представляя только главное содержание, которое понадобится нам впоследствии.
Прасковья Филатьевна, мещанского рода, подруга Анны Михайловны с самых детских лет, была выдана своим крестным отцом, каким-то судьею, за его подчиненного подьячего, который вскоре переведен был из Спасска в губернский город, и вскоре овдовела. Там она вышла замуж за другого и осталась с малолетним сыном на руках. Быв услужлива и искательна, имея характер смирный и согласный, она приобрела любовь и дружбу всего уезда. Со скупым барином она жаловалась на дешевизну хлеба, приискивала купцов, которые дали бы лишний рубль за четверть пшеницы; с помещиком работящим она бранила тунеядцев, которые живут на чужой счет, на счет ближнего, и доказывала текстами[3], как трудолюбие угодно господу богу. Хозяйку-старуху она учила перегонять вино чрез уголь, чтобы отнять запах, неприятный в вишневке и смородиновке, лечить все болезни зверобоем, буковицей и соколиным перелетом. Ленивой барыне она объясняла картинки мод и кроила платья. Барышням подбирала тени в шелках и бисере, передавала записочки, а под веселый час рассказывала соблазнительные истории и пр., и пр. Таким образом она всю жизнь свою гостила то у того, то у другого и никому не была в тягость: все были рады доброй и смышленой Прасковье Филатьевне. — Теперь она ехала… но пока довольно.
Анна Михайловна совсем оделась и вместе с гостьею вышла в гостиную, где уже дожидались ее послушные дочки с узелками на руках. — Священник отпел путевой молебен, благословил дорожных, наделил их вынутыми просфирами и по получении двугривенного отправился домой, рассуждая с причетом[4] дорогой о причинах путешествия, о скупости и прочих нравственных качествах Анны Михайловны.
Все было готово к отъезду. Челядинцы мужеского и женского пола подошли с подобострастием к барыне и барышням, поцеловали у них руки и, получив наставление, как вести себя в отсутствие и чего дожидаться по возвращении господ, наконец, как повиноваться Прасковье Филатьевне, пока продолжится ее болезнь, вышли на крыльцо, кроме Емельяновны.