Огненно-алое, будто из горна бога-кузнеца Гефеста, неспешно поднялось из-за крутого хребта солнце, озарило всю равнину Гиметт с ее богатейшими оливковыми рощами, щедро рассыпало блики на поверхности неглубоких речек Илисс и Кефис, обласкало Длинные стены[1], построенные по указу Перикла, все храмы, дома и домишки Афин, уже тогда — двадцать четыре века назад именовавшимися древними.
И заворковали на плоских крышах голуби, глуховато постанывая, будто от страсти, звонко запели ошалевшие от радости разновеликие и разноголосые птахи, словно состязаясь в певческом искусстве на празднике Диониса, и попытались переорать горластые петухи на пыльных двориках дома Алопека, где селился в основном мастеровой люд, уже выходящий из небогатых жилищ своих, чтобы продолжить каждодневный труд…
А в олеандровых зарослях на склоне холма Пникс, где тогда еще оставались укромные уголки, все никак не просыпались двое — юноша, еще вряд ли достигший возраста эфеба[2], и совсем молоденькая девушка, девочка почти.
Едва стемнело, забрались они сюда, подальше от теснящихся домов нижнего города, чтобы во тьме, насыщенной дурманным ароматом олеандровых цветов, подарить наконец друг другу ту запретную для них радость, ставшую мучительно желанной.
Здесь, на слегка покатой поляне, покрытой ковром густой невысокой травы, их прозревшие души подсказали еще не опытным, но уже охваченным жаром телам, как вести себя, чтобы делать, чтобы разрешилась блаженной истомой переполнившая их страсть.
Но та истома была недолгой — вновь тянулись губы к губам, сливаясь в ненасытном поцелуе, снова блуждали по трепетному телу возлюбленной уже окрепшие по-мужски, жадные руки юноши, его ладони, с уже набитыми в ремесле мозолями, нежно сдавливали крепкие, будто плоды айвы, целиком помещающиеся в горсти девичьи грудки с неистово затвердевшими сосками. Снова колено юноши протискивалось между белеющими во тьме ногами возлюбленной, отвечавшей на это еще большим трепетом юного тела. И опрокидывалась она вновь на спину, увлекая за собой в страстном объятии юношу, уже готового к повторению неповторимого. И выстанывала она радостно под сладкой тяжестью его, и сияло счастьем во тьме ее простоватое лицо, ставшее прекрасным в эту ночь. И недавно причащенное к Великому Таинству тесное лоно ее с упоением встречало горячие толчки, подчиняющиеся неведомому сложному ритму, не столь четкому, как в стихах лучших поэтов, но столь же возвышенному и прекрасному. И казалось ей, что поднимает ее нагое тело посланная Посейдоном крутая волна, вздымает в небо так, что перехватывает дыхание, и не из горла даже, а из охваченного жаром нутра вырывался тихий бессловесный крик, столь богатый чувством и смыслом, что любые слова бедны по сравнению с ним…
И глядела с грустью на них Луна-Селена, так и не разделившая страсть свою с прекрасным Эндимионом, которого Зевс обрек на вечный сон в пещере карийской горы Латмос. И глядели на них ясные звезды, усеявшие изумленно распахнутое небо. И глядела на них с вершины раскидистой пимии большая сова, будто это сама совоокая богиня Афина неслышно прилетела благословить их…
И пели цикады во мраке жаркой аттической ночи, будто это звенело от сумасшедшего счастья в ушах возлюбленных, и искусно прострочивали тишь трели соловьев, словно это пели взахлеб ошалевшие от счастья сердца любовников…
Долгими были их ненасытные ласки, повторялись до одури, немудрено, что рассвет застал их лежащими на расстеленных по траве одеждах, переданными из рук Афродиты в объятия бога сновидений Гипноса.
Яркая многоцветная бабочка села на уже возмужавшее плечо юноши. не ощутил он ее легкого прикосновения, обнимая во сне стан возлюбленной. Большая божья коровка с красными крапинками на спине путешествовала по гладкому животу девушки, добралась до неглубокой впадинки пупка и остановилась, будто в раздумье — следует ли спуститься в нее. Но Познавшая Таинство не просыпалась.
Наконец расшалившиеся кузнечики распрыгались так, что один из них ударился в переносицу девушки. Она сперва недовольно нахмурилась, потом распахнула фиалковые глаза и счастливо улыбнулась, вспомнив радости прошедшей ночи, потом захмелевшие глаза ее прояснились вдруг осознанием, испуганно вскочила она и затормошила спящего юношу:
— Вставай! Светло уже совсем, милый!..
А тот все никак не поднимался, по-детски недовольно выпячивая губы. И, не дожидаясь пробуждения возлюбленного, потянула она из-под него край своего расстеленного на траве белого пеплоса. Но накинуть на себя одежду не успела юноша открыл глаза и восторженно уставился на нее, ведь наготу ее при свете дня видел он впервые.
Румянец расплескался по щекам девушки.
— Отвернись, — тихо попросила она.
Но вместо того юноша встал во весь рост, не прикрывая ничем наготы своей, приподнял за плечи девушку, чуть отстранил ее от себя, чтобы лучше рассмотреть, чтобы и она могла разглядеть его. И боролось в ней смущение с горячим желанием видеть его, и горели щеки ее, будто лепестки олеандровых цветов, а взгляд, остановившийся было на его лице, робко стал опускаться вниз — к набрякшей новой силой невидали, горячие толчки которой не раз исторгли из нее ночью крик блаженства.