В такие минуты, если только не наступает прострация, человеку свойственно делаться значительно против обычного более внимательным. Иные даже оказываются способными видеть себя как бы со стороны, глазами пронырливого и жадного до подробностей соглядатая, — а всякая мелочь бывает склонна значительно прирастать в чине: волнение придаёт ей дополнительную категорию важности.
Вот косые, исполненные геометрической строгости солнечные лучи, разделяясь сообразно конфигурации оконной рамы, пыльными диагоналями влетают в залу, приземляясь на старый синий ковёр, а снятый солнцем отпечаток с оконных переплётов целиком умещается между порожним в данную минуту высоким стулом и бахромой диванной скатерти. Ненужную эту подробность губка мозга вобрала, запечатлела. Или вот чёрная, видимая со спины, в чёрной же шляпе фигурка удаляющегося от дома дородного мужчины: мужчина обернулся и, придерживая шляпу, посмотрел в окна верхнего этажа — словно бы с неодобрением.
Собственно, это была уже подтасовка, неявная, но всё же подтасовка сознания: на таком расстоянии несколько близорукий Христиан-Август[1] мог разве что идентифицировать фон Ашерслебена, подвижного, с женскими ляжками и вечно грустными воловьими глазами президента городской Торговой палаты, у которого Христиан-Август вынужден был арендовать комнаты. Нищета, в которой (как в некоей метафизической среде) жил принц Ангальт-Цербстский, была настолько чудовищной, что не воспринималась сущей; Христиан-Август был склонен думать и даже говорить о собственной бедности так, словно то были отвлечённые понятия, не предполагающие дополнительных эмоций вроде стыда или отвращения. Не видя с такого расстояния выражения лица фон Ашерслебена, принц тем не менее знал о недовольстве домовладельца событиями последних часов — и потому услужливое сознание лишь немного помогло слабым глазам.
Фон Ашерслебен обеими руками поправил шляпу, не удовольствовался, снял её и подозрительно изучил нутро тульи. На считанные мгновения к его солидной холёной лысине пристал легкомысленный солнечный блик. Президент Торговой палаты резким движением вновь надел шляпу, и в этот момент, как бы прежде тактично выжидавший, на колокольне собора Святой Марии одиночно ударил колокол. Среда, четверг, пятница: целых три дня. Впрочем, что это он — суббота же, стало быть, четыре дня, о Господи... Завтра уже воскресенье... Преломлённый дефектом оконного стекла и оттого похожий на жирную запятую, фон Ашерслебен зашагал в сторону набережной. Мелко трепыхались на ветру его просторные, сшитые с запасом брюки. Христиан-Август подумал, что нужно будет, не роняя достоинства, как-нибудь этак найти форму и извиниться перед несчастным домовладельцем за ночные неудобства. Особенно за прошедшую ночь.
Неудобств было хоть отбавляй. В начале пятого часа у жены Христиана-Августа начались схватки, а Иоганна-Елизавета[2], как ей рекомендовал врач, не сдерживалась и орала вовсю. Чуть было прикемаривший принц был разбужен в самый что ни на есть неподходящий момент, нехотя направился в расположенную через две стены угловую комнату, был остановлен кем-то из находившихся по случаю в доме женщин, проявил тактичную настойчивость и был весьма доволен тем, что пройти к супруге всё-таки ему не позволили. Христиан-Август посмотрел на часы и попытался запомнить точное расположение стрелок: чуть-чуть меньше, чем двадцать девять минут. Для простоты пусть будет двадцать девять — пригодится для последующих рассказов. Наскоро подумав, Христиан-Август вернулся к себе, надел специально сшитый ко дню рождения наследника и первенца генеральский мундир (слева под мышкой чуть тянуло, сказал же портному...) и таким вот образом, в мундире и сапогах, просидел он до утра. С определёнными периодами, приглушаемая стенными перегородками, неприятно кричала жена. Мимо него, из деликатности усевшегося в самом углу, чтобы не мешать этому тихому сонму женщин, туда-сюда бесшумной иноходью пролетали добровольные помощницы, похожие на привидения. Иногда дверь в соседнюю комнату оставляли ненадолго приоткрытой, сокращая таким образом число перегородок до минимума, — и тогда через серую влажную темноту весеннего утра он со своего места видел освещённый по всем сторонам высокий прямоугольник очерченной жёлтыми нитями двери, за которой всё наиболее важное, собственно, и происходило.
Зная понаслышке, что, как правило, толку в подобных ситуациях от мужа не бывает, Христиан-Август смирился: не обременял посвящённых в подробности вопросами, равно как и предложениями своей помощи, а тихо выжидал, прислушиваясь к многочисленным разнородным звукам. Крики жены воспринимались как противные, не более; тонкие скрежещущие пропилы металлом о металл казались такими ужасными, что шея и затылок начинали вдруг кишеть мириадами обморочных мурашек, сопровождавшихся предательской тошнотой. В отдельные моменты непроизвольные желудочные извержения казались настолько реальными, что затихший и утомлённый принц всё время держал платок наготове.
Не забывая о том, что в ожидании первенца всякий добропорядочный отец должен волноваться, Христиан-Август несколько раз прохаживался по диагонали комнаты, ступая с носка и тщательно обходя выступающую углами мебель. Если жена принималась вновь кричать, он тактично останавливался, затаивая дыхание. Видимо, Иоганне бывало в такие минуты особенно больно, раз она так орёт. Бедненькая она, бедненькая. Хоть и не просто так кричит, но ради сына. Только уж очень подчас громко, так и связки голосовые потянуть можно. И весь дом слышит...