По каким-то еще издревле усвоенным законам аул теснился к реке. Казалось, напуганный прошлыми бедами, он притаился в густой зелени верб и акаций. Безветренная тишина стояла над ним, ее нарушал лишь неумолчный шум реки. Местами к небу тихо вились темносизые ленты кизячного дыма. Тонкий минарет главной мечети возвышался над аулом, и полумесяц на нем блестел, как надмогильный знак.
Аул был окружен выцветшим ковром толоки, за толокой шли пашни. Ровно и широко расстилалась закубанская степь, лишь кое-где глаз упирался в темносинюю полоску леса, ближний хутор или селение. Да еще курганы хмуро маячили в степи…
Солнце клонилось уже к закату, когда Биболэт нарысях вылетел из аула. Под ним был статный гнедой шеулох[1], породисто-горбоносый, с пышной волнистой гривой и крупной белой вызвездью на лбу — «зеркальный лоб», как говорят адыге[2].
Конь этот был единственным ценным достоянием отца Биболэта и, как всякий отличающийся достоинствами конь, пользовался в ауле известностью.
Отец ни за что не хотел расставаться со своим конем, хотя нужда была постоянным гостем в его доме. Соседи, богатые уорки[3], пытаясь завладеть гнедым, не раз засылали подставных покупателей. Их бесил величавый вид потомка пшитля[4], когда тот выезжал на своем завидном коне. Но старик не поддавался и соблазну предлагаемой ему хорошей цены.
— Пора и нам, крестьянам, ездить на хороших конях. Назло уоркам буду держать гнедого, — говорил он.
Биболэт ценил гнедого за его плавную рысь — «рысь-качели». Это — редко встречающееся достоинство коня, когда он несет седока гордо и стремительно, но плавно, без встряски.
В Биболэте трудно было бы узнать московского вузовца. Весной он приехал на каникулы в кепке и клетчатом костюме, а сейчас был одет в черную черкеску с белыми газырями и кинжалом. За плечами у него развевались большие крылья белого башлыка. В седле он сидел с непринужденной грацией горца, слегка сбочившись. Каракулевая шапка, низко надвинутая на глаза, придавала ему солидный и даже несколько суровый вид. Однако взыскательный адыгеец, увидя его, непременно бы сказал: «Адыгеец, но еще незрелый…»
И он, конечно, не сделал бы ошибки: Биболэт надолго был оторван от родного края. Упоение верховой ездой, отражавшееся детским восторгом в черных, слегка навыкате, глазах, сразу выдавало его. Кроме того, он не выдерживал строгих адыгейских требований к верховой езде. Уже при выезде из аула он допустил непростительное нарушение традиций: уважающий себя адыгеец въезжает и выезжает из аула не иначе как солидным, размашистым шагом. Кто же без нужды помчится по аулу, словно вестник несчастья!
Биболэт знал все эти правила, но сейчас не заботился об их выполнении. Каникулы его кончались, — всего несколько дней оставалось до отъезда. Радостное возбуждение Биболэта было пронизано сейчас тончайшей грустью прощания с милой сердцу стихией верховой езды и с этими родными местами, где каждая ложбинка, каждый кустик были дороги ему с детства.
Все, кажется, изменилось здесь до неузнаваемости, все выглядит иначе, чем в детстве. Уменьшились масштабы, сократились расстояния. Вот рощица старых верб и белолисток, — в детстве она представлялась ему таинственным дремучим бором, полным чудес. Тогда казалось, что она страшно далеко от аула, а она почти рядом, и смешно даже называть ее рощей. Но Биболэт способен еще смотреть на все это через увеличительное стекло дорогих воспоминаний. Для него все здесь полно неповторимыми запахами, ощущениями, памятью о наивных огорчениях и радостях отрочества.
Красивыми бросками гнедой загребал землю. Знакомая ликующая легкость наполнила грудь Биболэта, непреодолимый порыв вперед охватил его.
И тут он опять допустил нарушение адыгейских обычаев. Но уж этот, проступок простил бы ему даже самый строгий адыгеец. Такое случается и с людьми повзрослее. Да что там! Иной убеленный сединами старец выедет из аула, храня степенную важность, а затем поглядит вокруг с опаской и, не приметив насмешливого взгляда, подберет поводья и… ринется вспоминать молодость.
Не удержался и Биболэт: отъехав немного от аула, он ослабил поводья, наклонился и тронул каблуками бока коня. Гнедой понял и с места распластался в стремительном полете.
Но вот всадник остановил своего шеулоха. Конь, пофыркивая, бодро зашагал вперед, а Биболэт приподнялся на стременах, оправил полы черкески и, удовлетворенный, окинул взглядом степь вокруг.
Все так же бедна родная степь, как и десятки лет назад. Разбросанными, редкими ломтями чернеют пашни. Много бурьяна и колючек. Сухие заросли неубранного с прошлого года подсолнуха жутко темнеют, отбрасывая длинную вечернюю тень… Стаи грачей и галок мечутся в вечерней тревоге. Запоздалые журавли, курлыкая, тянутся в небе.
Биболэт пересек пашни межевыми тропинками и выехал на шлях.
До его слуха донеслись голоса: кто-то порывисто и возбужденно понукал лошадей. Выехав из-за кустов, он увидел увязшую в яру тачанку. Возле нее метался малыш-кучер. Две женские фигуры растерянно стояли в сторонке. Подъехав на почтительное расстояние, требуемое по обычаю присутствием женщин, Биболэт соскочил с седла, зацепил поводья за заднюю луку и деловито направился к тачанке, на ходу подбирая за пояс полы черкески.