Жернова. 1918–1953. Выстоять и победить - [29]
— С собой взять не могу. Слышите — стреляют? Мне как раз туда. Там мотострелковая дивизия держит оборону. Мне там быть по должности и долгу положено, а вам-то зачем? Чтобы описать? Так туда и ехать не надо: придумаете что-нибудь. Или я не знаю, как это у вас делается? Все я знаю. И все знают. К тому же Клюквина говорит, что у вас… как ее?.. Короче говоря, что-то вроде эпилепсии на почве повторной контузии.
— Много она понимает, эта ваша Клюквина, — проворчал Алексей Петрович, но спорить не стал, понимая, что патриотическую норму выполнил, а настаивать сверх нормы — опять лезть в танк и куда-то ехать, все равно ничего не видя вокруг, глупо.
Евстафьев, подпоясавшись поверх полушубка, протянул руку, тиснул ладонь Алексею Петровичу и молча вышел из палатки.
И второй день, как на зло, выдался солнечным, и немецкая авиация опять с самого утра свирепствовала вовсю практически безнаказанно. Алексей Петрович жил в той палатке, где его осматривала Клюквина, только теперь здесь располагались еще четверо: сама военврач Клюквина, медсестра Наташа Струева, совсем еще девчонка лет восемнадцати, москвичка, только в этом году, сразу же после десятилетки, закончившая ускоренные курсы медсестер, военфельдшер Устименко, человек пожилой, ворчливый и угрюмый, как, наверное, большинство фельдшеров; радистка Ольга Мелентьева, лишь на год старше Струевой. Все они большую часть времени пропадали на службе, возвращались уставшие, ели, не разбирая вкуса, что давал им штабной повар, и тут же, не раздеваясь, ложились на еловый лапник, укрытый танковым чехлом, им же накрывались с головой и проваливались в сон — пока не разбудят.
Задонов среди них выглядел бездельником, не знающим, чем себя занять. Днем он заглядывал в палатки для легкораненых, расспрашивал о боях, из которых их вырвало ранение, записывал, не зная, пригодятся ему эти записи или нет. Контузия почти себя не проявляла, однако состояние было такое, что, казалось, тряхни себя посильнее, и тут же провалишься в бездонную яму. Не исключено, что это ощущение тоже было следствием контузии, не имеющее под собой никаких медицинских показаний, кроме страха перед неизвестностью. Но как бы там ни было, тело свое Алексей Петрович носил бережно, будто сосуд, наполненный до краев драгоценной жидкостью. И даже не падал в снег во время артобстрелов, как бывало, а сперва приседал, становился на четвереньки, и только после этого вытягивался во всю длину, прислушиваясь не столько к близким разрывам снарядов, сколько к своему телу.
На пятые сутки он заметил, что вместо надоевшей пшенки ему выдали два сухаря и кусок колотого сахара, при этом предупредили, что сахара больше не будет. Зато в небе появились наши истребители, а «лаптежники», как называли солдаты немецкие пикировщики Ju-87D, стали появляться в небе все реже. Пронесся слух, что сам Сталин послал сюда лучших советских ассов. Правда, небо заслоняли густые кроны сосен, а потому не было видно, что там творится, но треск пулеметов, бубуканье самолетных пушек слышалось довольно часто, иногда прямо над головой.
Вечером в палатке опять появился комиссар Евстафьев, такой же самоуверенный и шумный, с немецким автоматом через плечо.
Алексей Петрович был один, лишь под брезентом спала радистка после очередного дежурства. Но она спала так крепко, что ее не будили даже близкие взрывы и пальба.
— Скажу по секрету, — произнес Евстафьев, тиснув руку Задонову и усаживаясь на березовую чурку, — что наши готовятся пробить к нам коридор. А посему фрицы, скорее всего, сами попытаются рассечь нас на части, чтобы добить окончательно. А у нас в танках ни капли солярки, на орудие по два-три снаряда, с патронами тоже бедновато. Если не сбросят в ближайшие день-два, танки придется подрывать. — И с этими словами вытащил из кармана полушубка две банки тушенки, одну протянул Алексею Петровичу.
— Извините, Иван Антонович, но принять не могу, — отстранил тот банку рукою. И пояснил: — Не стану же я есть это под брезентом, в тайне от остальных.
— А вы не мучайтесь, — отрубил Евстафьев. — Велено всем раздать из неприкосновенного запаса: не оставлять же фрицам. Так что каждый получит то, что положено. Давайте выпьем. У меня французский коньяк.
— Откуда?
— Разведчики ходили в поиск, разгромили офицерский блиндаж, ну и поживились, конечно. Сейчас все сидят на голодном пайке. Даже комкор приказал давать ему столько же, сколько и всем остальным.
Евстафьев вскрыл своим ножом обе банки, разлил коньяк по алюминиевым стопкам, хмыкнув при этом: «Тоже оттуда». Алексей Петрович выложил на газету свои сухари. Выпили, заскребли ложками по стенкам банки. Алексею Петровичу, после только одних суток столь строгого поста, тушенка показалась объеденьем, а коньяк ударил в голову, разлился теплом по телу, и потребовалось большое усилие, чтобы тут же не заснуть.
— Э-э, да вы, Алексей Петрович, как я посмотрю, уже клюете носом! — воскликнул комиссар. — Совсем ослабли, батенька мой.
— Да вот… — виновато улыбнулся Алексей Петрович. — Сам не ожидал.
— Ладно, пойду: дела. Я к вам на минутку — проведать. Да, вот вам автомат и подсумок с запасными рожками. На всякий случай. Обращаться умеете?
«Начальник контрразведки «Смерш» Виктор Семенович Абакумов стоял перед Сталиным, вытянувшись и прижав к бедрам широкие рабочие руки. Трудно было понять, какое впечатление произвел на Сталина его доклад о положении в Восточной Германии, где безраздельным хозяином является маршал Жуков. Но Сталин требует от Абакумова правды и только правды, и Абакумов старается соответствовать его требованию. Это тем более легко, что Абакумов к маршалу Жукову относится без всякого к нему почтения, блеск его орденов за военные заслуги не слепят глаза генералу.
«Александр Возницын отложил в сторону кисть и устало разогнул спину. За последние годы он несколько погрузнел, когда-то густые волосы превратились в легкие белые кудельки, обрамляющие обширную лысину. Пожалуй, только руки остались прежними: широкие ладони с длинными крепкими и очень чуткими пальцами торчали из потертых рукавов вельветовой куртки и жили как бы отдельной от их хозяина жизнью, да глаза светились той же проницательностью и детским удивлением. Мастерская, завещанная ему художником Новиковым, уцелевшая в годы войны, была перепланирована и уменьшена, отдав часть площади двум комнатам для детей.
«Настенные часы пробили двенадцать раз, когда Алексей Максимович Горький закончил очередной абзац в рукописи второй части своего романа «Жизнь Клима Самгина», — теперь-то он точно знал, что это будет не просто роман, а исторический роман-эпопея…».
«Все последние дни с границы шли сообщения, одно тревожнее другого, однако командующий Белорусским особым военным округом генерал армии Дмитрий Григорьевич Павлов, следуя инструкциям Генштаба и наркомата обороны, всячески препятствовал любой инициативе командиров армий, корпусов и дивизий, расквартированных вблизи границы, принимать какие бы то ни было меры, направленные к приведению войск в боевую готовность. И хотя сердце щемило, и умом он понимал, что все это не к добру, более всего Павлов боялся, что любое его отступление от приказов сверху может быть расценено как провокация и желание сорвать процесс мирных отношений с Германией.
"Шестого ноября 1932 года Сталин, сразу же после традиционного торжественного заседания в Доме Союзов, посвященного пятнадцатой годовщине Октября, посмотрел лишь несколько номеров праздничного концерта и где-то посредине песни про соколов ясных, из которых «один сокол — Ленин, другой сокол — Сталин», тихонько покинул свою ложу и, не заезжая в Кремль, отправился на дачу в Зубалово…".
«Молодой человек высокого роста, с весьма привлекательным, но изнеженным и даже несколько порочным лицом, стоял у ограды Летнего сада и жадно курил тонкую папироску. На нем лоснилась кожаная куртка военного покроя, зеленые — цвета лопуха — английские бриджи обтягивали ягодицы, высокие офицерские сапоги, начищенные до блеска, и фуражка с черным артиллерийским околышем, надвинутая на глаза, — все это говорило о рискованном желании выделиться из общей серой массы и готовности постоять за себя…».
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.
Весна тридцать девятого года проснулась в начале апреля и сразу же, без раскачки, принялась за работу: напустила на поля, леса и города теплые ветры, окропила их дождем, — и снег сразу осел, появились проталины, потекли ручьи, набухли почки, выступила вся грязь и весь мусор, всю зиму скрываемые снегом; дворники, точно после строгой комиссии райсовета, принялись ожесточенно скрести тротуары, очищая их от остатков снега и льда; в кронах деревьев загалдели грачи, первые скворцы попробовали осипшие голоса, зазеленела первая трава.
«…Тридцать седьмой год начался снегопадом. Снег шел — с небольшими перерывами — почти два месяца, завалил улицы, дома, дороги, поля и леса. Метели и бураны в иных местах останавливали поезда. На расчистку дорог бросали армию и население. За январь и февраль почти ни одного солнечного дня. На московских улицах из-за сугробов не видно прохожих, разве что шапка маячит какого-нибудь особенно рослого гражданина. Со страхом ждали ранней весны и большого половодья. Не только крестьяне. Горожане, еще не забывшие деревенских примет, задирали вверх головы и, следя за низко ползущими облаками, пытались предсказывать будущий урожай и даже возможные изменения в жизни страны…».
«…Яков Саулович улыбнулся своим воспоминаниям улыбкой трехлетнего ребенка и ласково посмотрел в лицо Григорию Евсеевичу. Он не мог смотреть на Зиновьева неласково, потому что этот надутый и высокомерный тип, власть которого над людьми когда-то казалась незыблемой и безграничной, умудрился эту власть растерять и впасть в полнейшее ничтожество. Его главной ошибкой, а лучше сказать — преступлением, было то, что он не распространил красный террор во времени и пространстве, ограничившись несколькими сотнями представителей некогда высшего петербургского общества.
"Снаружи ударили в рельс, и если бы люди не ждали этого сигнала, они бы его и не расслышали: настолько он был тих и лишен всяких полутонов, будто, продираясь по узкому штреку, ободрал бока об острые выступы и сосульки, осип от холода вечной мерзлоты, или там, снаружи, били не в звонкое железо, а кость о кость. И все-таки звук сигнала об окончании работы достиг уха людей, люди разогнулись, выпустили из рук лопаты и кайла — не догрузив, не докопав, не вынув лопат из отвалов породы, словно руки их сразу же ослабели и потеряли способность к работе.