Настенные часы пробили двенадцать раз, когда Алексей Максимович Горький закончил очередной абзац в рукописи второй части своего романа «Жизнь Клима Самгина», — теперь-то он точно знал, что это будет не просто роман, а исторический роман-эпопея.
Положив на стол самопишущее перо, он откинулся на спинку стула и потянулся, довольный своей работой: восемь страниц за четыре часа — столько ему давненько не удавалось осилить. А все потому, что чахотка, благодаря теплому климату, перестала — тьфу-тьфу-тьфу! — отнимать у него драгоценное время. К тому же ему наконец-то никто и ничто не мешает работать: озлобленная часть интеллигенции, выброшенной революцией за пределы России, здесь, в итальянском городе Сорренто, отсутствует напрочь, следовательно, не донимает его своими безобразными выходками. Если и дальше дело пойдет столь же успешно, то лет за пять-шесть… — впрочем, загадывать нет смысла, — он сможет осилить свое самое большое и самое важное произведение. В нем он расскажет о русском интеллигенте, оказавшемся втянутым в исторический процесс, к которому не был готов, как не была к нему готова и вся Россия с ее прогнившей монархией, безграмотным народом, засильем сверху донизу бездарных чиновников, невежественных и алчных церковников, немногими учеными-энтузиастами, равнодушным обществом.
Все это было. Казалось бы, что в результате революций к власти придут — и пришли! — новые люди, способные организовать жизнь по-новому. Увы, и новые люди пошли по проторенной дороге, хотя и под другими знаменами и лозунгами.
Здесь, в Сорренто, вдали от России, Алексей Максимович мог рассуждать о ее прошлом и настоящем вполне отвлеченно, без душевных мук, терзавших его совсем недавно. Пусть там идет все так, как идет. Его дело — дело писателя, а не политика. И пусть российские читатели сами делают выводы из прочитанного, накладывая свои выводы подобно лекалу на саму действительность.
Вот только Россия… Сообщения оттуда противоречивы. И от тяжких воспоминаний никуда не денешься. Если там что-то и меняется, то медленно, со скрипом. И не всегда в лучшую сторону. Потому что во главе перемен стоят — как правило — озлобленные и невежественные люди. Пока вырастет новая интеллигенция, лицо которой трудно предугадать, пока то да се, а время летит. И неизвестно, сколько еще прольется крови, сколько будет исковеркано человеческих жизней.
Алексей Максимович раскрыл портсигар, вынул из него папиросу, понюхал, затем, изобразив на лице мучительную гримасу, положил папиросу обратно: врачи разрешили ему искуривать в день не более десяти штук, а он искурил уже шесть. При этом сами же врачи не знают, что отрицательнее влияет на самочувствие человека — курить столько, сколько хочется, или изводить себя трудно выносимым воздержанием.
Вздохнув и по привычке покхекав, будто проверяя самочувствие своих ненадежных легких, Горький вышел на террасу.
Необъятный голубой простор безоблачного неба, сливающийся на горизонте с синевой Неаполитанского залива, теплый бриз с Тирренского моря, ласкающий слух шепотом вечно зеленой листвы, заставили его развести плечи и вздохнуть полной грудью. Легкие, ответив на вздох привычным хрипом, все-таки не сорвались на изнуряющий кашель. И это уже хорошо.
На какое-то время взгляд Алексея Максимовича задержался на черной глыбе острова Капри, поднимающегося вдали из морских глубин неведомым чудовищем, отороченным белой пеной прибоя. Там он, Максим Горький, когда-то был особенно счастлив. Увы, но счастье — вещь недолговечная. Утешает лишь то, что в этом непостоянстве сокрыто рациональное зерно, способствующее обновлению человеческой сущности, стремящейся в неведомые дали.
За спиной скрипнула дверь, послышались знакомые шаги, легкие как шорохи опавших листьев, оборвавшие размышления Алексея Максимовича. Грудь его охватило отрадным теплом. Он медленно обернулся — к нему, сияя счастливой улыбкой, приближалась совсем еще юная женщина, очаровательная до изнеможения. Ее лицо и даже фигуру нисколько не портила уже вторая беременность, которую невозможно скрыть никакими ухищрениями.
Это была жена его сына Максима, Надежда Алексеевна, она же — Тимоша.
— Звонил Макс, — сообщила Тимоша певучим голосом, остановившись напротив свекра, почти касаясь его выпуклым животом своим. — Маму он встретил. Но ехать в Сорренто, на ночь глядя, не хочет: боится, что к нему опять придерутся карабинеры и наложат на него штраф.
— Да-да! — засуетился Алексей Максимович, разводя руками, словно готовясь прижать к себе беззащитную сноху.
Его «да-да!» трудно было отнести к чему-то конкретному, и Тимоша сама протянула к нему руку, дотронувшись до его плоской груди тонкими пальчиками.
— А вы, Алексей Максимович, сегодня выглядите значительно лучше. Нет, правда-правда! — воскликнула она, предупреждая жалкую гримасу свекра. — Вы даже помолодели лет на десять! Честное слово! На вас местный климат хорошо действует. Не зря же в этом городе отдыхали и лечились такие знаменитости, как Гёте, Вагнер, Байрон, Стендаль, Ибсен. И даже Ницше, — с удовольствием показывала свою осведомленность историей города юная сноха. — Вот увидите, и фамилия Горький будет здесь тоже выбита. Даже, может быть, на этом самом доме! Нет, правда! Не смейтесь! — И Тимоша капризно надула свои и без того припухшие губы. Но всего на несколько мгновений.