Жернова. 1918–1953. Клетка - [47]
Огромное по масштабам, протяженное во времени и пространстве, с трудом поддающееся осмыслению единство человеческих судеб потрясало воображение Варлама Александровича. Все те же звезды над головой, все та же земля, моря и реки, и во все времена человек куда-то стремится, чего-то ищет, и страдает, и гибнет, и губит и мучит других. Зачем, о господи? Зачем?
Уснул Варлам Александрович лишь тогда, когда в неясных сумерках стали различимы стволы ближних деревьев.
Едва рассвело, как Плошкин тихо разбудил Дедыко и Ерофеева, приложил к губам палец и поманил за собой к ручью. Отошли шагов на двадцать. Парни ежились от утренней свежести и сырости, зевали.
— Вот что, робяты, я вам скажу, — заговорил Плошкин громким шепотом. — Сейчас тихо берем свои монатки и уходим. А прохвессор и энтот… черножопый, пущай остаются здесь. С ними нам не убечь. Они у нас, что колода на ногах. А за нами идут по пятам. Идут ходко. Вечор ходил смотреть: внизу, в буераке, костер горел. Энто по нашу с вами душу. Прохвессор, может, с ними и поладит, а я не смогу. Что касаемо грузинца, так у него на роже написано, что он нерусский. Опять же — бельмо: шибко приметен. Так что вот так: или оставайтесь с ними, или сейчас уходим. Иначе нас возьмут тепленькими. Может, и поведут в лагерь, да навряд: здеся пристукнут. Решайте. Я вам теперя не командир, не бригадир. Теперя кажный себе судьбу выбирает, как на то расположен. Вот и весь мой сказ.
— Конечно, пидэмо! — тихо воскликнул Пашка Дедыко. — Я ще учора пидумав, як же мы… с прохвессором-то… в смысле…
— Ну а ты, Димитрий? — повернулся к Ерофееву Плошкин.
— А что я? — пожал плечами Димка и оглянулся туда, где спали их спутники. Глаза у него были тоскливыми. — Идти так идти, — закончил он свои тяжелые раздумья.
— И то дело, — согласился Плошкин, не выказывая своего неудовольствия нерешительностью Ерофеева. — Тогда пошли. Позавтракаем на ходу. Теперь нам итить и итить. Бежать надоть. Вот.
Более всего рассчитывал Сидор Силыч, что покинутые ими Каменский и Гоглидзе хоть на какое-то время задержат преследователей, ежли таковые имеются, дадут им возможность оторваться, а там уж как получится. Однако уверенности, что они непременно уйдут от погони и обретут свободу, у Плошкина уже не было. Но и сдаваться он не собирался. В нем проснулась такая злоба — злоба крестьянина, насильно оторванного от земли, — что себя не жалко, не то что других.
Через четверть часа они уже были в полукилометре от места недавнего ночлега, где все еще спали, всхрапывая и постанывая во сне, Каменский и Гоглидзе, и, не оглядываясь, упорно взбирались по осыпи на крутую сопку.
Глава 24
Каменский проснулся и с изумлением увидел среди зелени ветвей голубые заплатки неба, солнечные блики на стволах деревьев, услыхал треньканье синицы. Какая-то птичка, сидя на тоненькой веточке прямо над его головой, выводила незамысловатую, но такую трогательную мелодию, так умилительно трепетали ее перышки, бился и метался крохотный язычок в маленьком клювике, что сразу же вспомнились другие времена, другие леса и такая же пичужка на ветке сирени в каких-нибудь двух шагах от него, а он, преуспевающий адвокат, полулежит в английском шезлонге, на коленях книга, рядом на столике фрукты и бутылка с коньяком, в рюмке дрожат и переливаются капли солнечного света и… и стоит лишь подать голос, явится жена, стройная, красивая, молодая…
Закуковала кукушка, Варлам Александрович, закрыв глаза, стал считать оставшиеся ему года: …одиннадцать, двенадцать, тринадцать… Кукушка умолкла на чертовой дюжине, и на сердце у профессора заскребли кошки, но через несколько секунд вещунья снова завела свое ку-ку, а Варлам Александрович подумал, имеет ли он право вести счет дальше или надо начинать сначала. Что-то такое ему когда-то говаривала мать, да он позабыл. Однако, сначала или нет, а и тринадцати годов ему бы вполне хватило, чтобы оттрубить свой срок и вернуться в Казань… уж не для чего хорошего, а хотя бы ради того, чтобы быть похороненным по-человечески близкими людьми.
Но почему так тихо?
Варлам Александрович в испуге рванулся на своем ложе, сел, огляделся.
По другую сторону потухшего костра виднеется жалкая фигурка грузина, свернувшаяся калачиком. Больше никого вокруг. Заплечный туес Варлама Александровича, самый неказистый, висит на ветке, Гоглидзин — тоже, другие исчезли.
Может, пошли ловить рыбу? Нет, рыбу ловили накануне, оставалось еще на утро. Да и зачем с туесами-то? Ведер тоже не видно. Ушли? Конечно, ушли! Господи, ведь он еще вчера предчувствовал это — что они уйдут и бросят его в лесу!..
А может, все-таки не ушли? Может…
— Э-эй! — негромко позвал Варлам Александрович и прислушался.
На своем ложе заворочался Гоглидзе, высунул из-под полы ватника голову, плотно охваченную шапкой, осмотрелся недоверчиво, догадался, вскочил на ноги. В глазу его, угольно-черном, и в том, что затянут бельмом, читалось неподдельное изумление и испуг. Он молча смотрел на Варлама Александровича, ожидая от него каких-то действий или разъяснений, и нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
Замолкла синичка, утихла и какая-то пичужка, так напомнившая Каменскому прошлое. Уж и кукушка не куковала больше, даже ветер не шумел в верхушках деревьев, а белые облачка, еще минуту назад плывшие куда-то, замерли на месте, будто зацепившись за вершины елей и пихт. А может, все продолжало звучать и двигаться, но наступила та глухота и слепота, когда слышно лишь, как стучит в висках и пустеет внутри.
«Начальник контрразведки «Смерш» Виктор Семенович Абакумов стоял перед Сталиным, вытянувшись и прижав к бедрам широкие рабочие руки. Трудно было понять, какое впечатление произвел на Сталина его доклад о положении в Восточной Германии, где безраздельным хозяином является маршал Жуков. Но Сталин требует от Абакумова правды и только правды, и Абакумов старается соответствовать его требованию. Это тем более легко, что Абакумов к маршалу Жукову относится без всякого к нему почтения, блеск его орденов за военные заслуги не слепят глаза генералу.
«Александр Возницын отложил в сторону кисть и устало разогнул спину. За последние годы он несколько погрузнел, когда-то густые волосы превратились в легкие белые кудельки, обрамляющие обширную лысину. Пожалуй, только руки остались прежними: широкие ладони с длинными крепкими и очень чуткими пальцами торчали из потертых рукавов вельветовой куртки и жили как бы отдельной от их хозяина жизнью, да глаза светились той же проницательностью и детским удивлением. Мастерская, завещанная ему художником Новиковым, уцелевшая в годы войны, была перепланирована и уменьшена, отдав часть площади двум комнатам для детей.
«Настенные часы пробили двенадцать раз, когда Алексей Максимович Горький закончил очередной абзац в рукописи второй части своего романа «Жизнь Клима Самгина», — теперь-то он точно знал, что это будет не просто роман, а исторический роман-эпопея…».
«Все последние дни с границы шли сообщения, одно тревожнее другого, однако командующий Белорусским особым военным округом генерал армии Дмитрий Григорьевич Павлов, следуя инструкциям Генштаба и наркомата обороны, всячески препятствовал любой инициативе командиров армий, корпусов и дивизий, расквартированных вблизи границы, принимать какие бы то ни было меры, направленные к приведению войск в боевую готовность. И хотя сердце щемило, и умом он понимал, что все это не к добру, более всего Павлов боялся, что любое его отступление от приказов сверху может быть расценено как провокация и желание сорвать процесс мирных отношений с Германией.
В Сталинграде третий месяц не прекращались ожесточенные бои. Защитники города под сильным нажимом противника медленно пятились к Волге. К началу ноября они занимали лишь узкую береговую линию, местами едва превышающую двести метров. Да и та была разорвана на несколько изолированных друг от друга островков…
«Молодой человек высокого роста, с весьма привлекательным, но изнеженным и даже несколько порочным лицом, стоял у ограды Летнего сада и жадно курил тонкую папироску. На нем лоснилась кожаная куртка военного покроя, зеленые — цвета лопуха — английские бриджи обтягивали ягодицы, высокие офицерские сапоги, начищенные до блеска, и фуражка с черным артиллерийским околышем, надвинутая на глаза, — все это говорило о рискованном желании выделиться из общей серой массы и готовности постоять за себя…».
Главные герои романа — К. Маркс и Ф. Энгельс — появляются перед читателем в напряженные дни революции 1848 года. И далее мы видим Маркса и Энгельса на всем протяжении их жизни — за письменным столом и на баррикадах, в редакционных кабинетах, в беседах с друзьями и в идейных спорах с врагами, в заботах о своем текущем дне и в размышлениях о будущем человечества, и всегда они остаются людьми большой души, глубокого ума, ярких, своеобразных характеров — людьми мысли, принципа, чести.
Роман корейского писателя Ким Чжэгю «Счастье» — о трудовых буднях медиков КНДР в период после войны 1950–1953 гг. Главный герой — молодой врач — разрабатывает новые хирургические методы лечения инвалидов войны. Преданность делу и талант хирурга помогают ему вернуть к трудовой жизни больных людей, и среди них свою возлюбленную — медсестру, получившую на фронте тяжелое ранение.
Салиас-де-Турнемир (граф Евгений Андреевич, родился в 1842 году) — романист, сын известной писательницы, писавшей под псевдонимом Евгения Тур. В 1862 году уехал за границу, где написал ряд рассказов и повестей; посетив Испанию, описал свое путешествие по ней. Вернувшись в Россию, он выступал в качестве защитника по уголовным делам в тульском окружном суде, потом состоял при тамбовском губернаторе чиновником по особым поручениям, помощником секретаря статистического комитета и редактором «Тамбовских Губернских Ведомостей».
В книгу вошли незаслуженно забытые исторические произведения известного писателя XIX века Е. А. Салиаса. Это роман «Самозванец», рассказ «Пандурочка» и повесть «Француз».
Екатерининская эпоха привлекала и привлекает к себе внимание историков, романистов, художников. В ней особенно ярко и причудливо переплелись характерные черты восемнадцатого столетия — широкие государственные замыслы и фаворитизм, расцвет наук и искусств и придворные интриги. Это было время изуверств Салтычихи и подвигов Румянцева и Суворова, время буйной стихии Пугачёвщины…
Он был рабом. Гладиатором.Одним из тех, чьи тела рвут когти, кромсают зубы, пронзают рога обезумевших зверей.Одним из тех, чьи жизни зависят от прихоти разгоряченной кровью толпы.Как зверь, загнанный в угол, он рванулся к свободе. Несмотря ни на что.Он принес в жертву все: любовь, сострадание, друзей, саму жизнь.И тысячи пошли за ним. И среди них были не только воины. Среди них были прекрасные женщины.Разделившие его судьбу. Его дикую страсть, его безумный порыв.
Весна тридцать девятого года проснулась в начале апреля и сразу же, без раскачки, принялась за работу: напустила на поля, леса и города теплые ветры, окропила их дождем, — и снег сразу осел, появились проталины, потекли ручьи, набухли почки, выступила вся грязь и весь мусор, всю зиму скрываемые снегом; дворники, точно после строгой комиссии райсовета, принялись ожесточенно скрести тротуары, очищая их от остатков снега и льда; в кронах деревьев загалдели грачи, первые скворцы попробовали осипшие голоса, зазеленела первая трава.
«…Тридцать седьмой год начался снегопадом. Снег шел — с небольшими перерывами — почти два месяца, завалил улицы, дома, дороги, поля и леса. Метели и бураны в иных местах останавливали поезда. На расчистку дорог бросали армию и население. За январь и февраль почти ни одного солнечного дня. На московских улицах из-за сугробов не видно прохожих, разве что шапка маячит какого-нибудь особенно рослого гражданина. Со страхом ждали ранней весны и большого половодья. Не только крестьяне. Горожане, еще не забывшие деревенских примет, задирали вверх головы и, следя за низко ползущими облаками, пытались предсказывать будущий урожай и даже возможные изменения в жизни страны…».
«…Яков Саулович улыбнулся своим воспоминаниям улыбкой трехлетнего ребенка и ласково посмотрел в лицо Григорию Евсеевичу. Он не мог смотреть на Зиновьева неласково, потому что этот надутый и высокомерный тип, власть которого над людьми когда-то казалась незыблемой и безграничной, умудрился эту власть растерять и впасть в полнейшее ничтожество. Его главной ошибкой, а лучше сказать — преступлением, было то, что он не распространил красный террор во времени и пространстве, ограничившись несколькими сотнями представителей некогда высшего петербургского общества.
"Шестого ноября 1932 года Сталин, сразу же после традиционного торжественного заседания в Доме Союзов, посвященного пятнадцатой годовщине Октября, посмотрел лишь несколько номеров праздничного концерта и где-то посредине песни про соколов ясных, из которых «один сокол — Ленин, другой сокол — Сталин», тихонько покинул свою ложу и, не заезжая в Кремль, отправился на дачу в Зубалово…".