— Изверги, злодеи! Куда вы? Куда его ведете? — кричала боярыня, задыхаясь от слез. И она кинулась к мужу, вся дрожа от волнения.
— Успокойся, Аксиньюшка, ступай к деткам! К патриарху мы идем обеляться перед великим государем и владыкой… Облыжно наговорили на нас злые люди! Да никто, как Господь! Вернемся, я чаю, скоро… А ты деток успокой… Насте поручи их, — уже шепотом добавил боярин, нежно, но настойчиво отстраняя от себя рыдавшую жену.
— Не оставлю тебя, не оставлю! — продолжала, рыдая, Ксения Ивановна и с новым диким воплем упала наземь в страшном припадке. Из дома прибежали старуха Шестова, княгиня Черкасская, Настя.
Быстрые глаза Федора Никитича отыскали последнюю в толпе отчаянно плакавшей женской челяди, наполнившей своими воплями и стонами весь двор.
— Настюшка, — пользуясь общей сумятицей, быстро приблизившись к сестре, произнес Федор Никитич, — побереги мне Аксиньюшку… Княгиня Черкасская сама не в себе, боится за мужа. Я тебе жену поручаю… Ее и деток Мишу и Таню сохрани мне, пока что, Настюшка… Укрой их от ворогов, и Господь тебе воздаст за сирот, коли мне домой не суждено вернуться.
— Братец! — с отчаянием и болью вырвалось у молодой девушки.
— Все мы под Богом ходим! Обещай, Настя, заменить им меня, коли что!
Синие, залитые слезами глаза обратились на брата.
— Обещаю, клянусь тебе Господом Богом, от всякого лиха оградить их, Федя! И не оставлять их без тебя! — шепнула девушка и, не будучи в состоянии сдерживаться больше, разрыдалась навзрыд.
Обмершую Ксению Ивановну челядь, по приказанию Федора Никитича, бережно отнесла в терем.
Долго смотрел им вслед затуманенными глазами боярин.
— Пора! Буде прохолаживаться! — грубо окрикнул его Семен Годунов и первый выехал за ворота, обок с Михаилом Салтыковым. А за ним, посреди спешившихся стрельцов, двинулись невинно оговоренные бояре.
В полутемных и прохладных сенях патриаршего двора, помещавшегося между святыми воротами Троицкого подворья и цареборисовского двора, на Никольской улице, теснилось уже немало народу, когда Семен Годунов доставил сюда взятых за приставы бояр.
Тихим, чуть слышным гулом встретила осужденных эта толпа.
Первые именитые московские бояре, верой и правдой служившие в продолжение двух царствований, с братьями и родственниками уличались в измене!
Было чему удивляться толпе — ведь это те самые бояре-думцы, которые так близко стояли к царскому престолу, которые были любимцами Москвы!
Никто не сомневался, что Федор и Александр Никитичи и их младшие братья оклеветаны перед царем их врагами.
Но выражать открыто свое возмущение никто не посмел. В то жуткое время люди боялись выражать свое неудовольствие, даже свои мысли, чтобы самим не попасть в еще худшую беду.
И только легким шепотом возмущения встретили они невинно осужденную группу именитых людей.
Долго ждали Романовы и их спутники в сенях патриаршего дома, пока раскрылись перед ними двери соседней, носившей название передней, кельи, или комнаты. Когда они переступили ее порог, лучи солнца едва заглядывали сюда, слабо освещая мрачную обстановку монастырской горницы.
Посреди нее стоял аналой с Священным писанием, лежали крест и Евангелие. Обитые темным сукном лавки шли по стенам. На дубовом столе, покрытом скатертью, лежали вещественные доказательства боярской измены, тот злополучный мешок с кореньями, который несколько дней тому назад за печатью боярина Александра Романова был найден Михаилом Салтыковым в подвале хором Александра Никитича Романова.
Но ни злополучный мешок, ни торжественная обстановка, ни стены кельи, завешанные чуть ли не сплошь иконами, озаренными лампадами, ни кресло самого патриарха, живо напоминавшее о скором появлении владыки, не обратили на себя внимания Федора Никитича и его спутников.
Их поразило совсем иное явление.
Лишь только перешагнули они порог патриаршей горницы, из угла ее, гремя ручными и ножными кандалами, поднялась высокая фигура.
— Брат Александр! — вскрикнули в один голос Федор и Михаил Никитичи.
Брат Александр закован в цепях?!
Рыдание, страшное, исступленное мужское рыдание, каждая слеза которого камнем ложится на сердце плачущего, было им ответом.
— Видит Бог… Невинно! Подбросили коренья! Оклеветали облыжно! Погубили вороги! — пронесся по горнице отчаянный шепот…
За Александром поднялись с лавок и остальные Никитичи, болезненный Иван и Василий. Братья обнялись молча, желая этими объятиями придать силу друг другу…
Пристава молча отвели глаза. Бояре Романовы никому, кроме хорошего, ничего не сделали. Их нельзя было не любить. Теперь постигшее их горе не могло не вызвать сочувствия.
Но вот снова распахнулась дверь.
Вошли Семен Годунов и Салтыков, которым было поручено следствие. Вошел дьяк из приказа. Чинно ступая, вошли два монастырских служки и стали по обе стороны внутренних дверей.
И вот эта дверь отворилась.
Тяжело опираясь на посох, в малом патриаршем наряде и в высоком клобуке, в рясе вишневого цвета с нашивками[6] и в мантии, поддерживаемый служками под руки, вышел из внутренних покоев патриарх Иов, предшествуемый своим патриаршим боярином. Драгоценный наперсный крест сверкал у него на груди. Ответив величавым наклонением головы на низкие поклоны присутствовавших и осенив всех широким крестом, при помощи служек опустился он в кресло, передав свой посох патриаршему боярину. Его маленькие, но зоркие глаза обежали комнату и остановились на лице Федора Никитича.