Я человек эпохи Миннезанга - [20]

Шрифт
Интервал

пройдутся по крупу гнедой кобылицы!
Прислушайтесь – с вешнею сутемью спелись
ребристые кровли и купола эллипс,
и подслеповатая тьма подсчитала
число пальцевидных колонок портала.
Распялены пальцы у глаз полузрячих,
и пушки палят без таблицы Сиаччи;
ракеты, омытые в звездном рассоле,
взлетают в астральные антресоли
и вновь проникают в трепещущем плясе
в просветы меж облакомясых балясин…
Ракеты, промчавшие в сумерках едких,
понюхавши порох в полетах без сетки,
стремглав возвращаются к дольним пределам,
к асфальтам, к булыжникам заматерелым.
Застыл рецензент у фасада Госцирка,
его не влечет холостая квартирка,
розетка и штепсель, и чайник на плитке,
и будней былых на пергаментном свитке,
бессонно развитом, неясные знаки –
прошедших любовей белесая накипь.
В кармане нагрудном он пропуск нащупал.
Пошел. Зашагал. Уменьшается купол.
А зданье вплывает в изменчивый морок
и в тучи нахохленной смушковый спорок,
который улегся у Бога под боком,
пронзаемый острым, как локоть, флагштоком.

СТРОФЫ

В выси, в дали заоконские,
там, где мреет солнца луч,
вновь плывут Большие Зондские
острова рассветных туч.
Так какой небесной милости
ждать мне у истоков дня?
Город в каменной унылости
кормит горечью меня!
Сердце медленно сжимается,
гаснут сонные зрачки:
сизый воздух просыпается
над перилами реки.
Особняк. Гербы баронские.
Воздух зябок и колюч.
В нем висят, не тают, Зондские
острова рассветных туч.
Это первое смыкание
солнца с зыбкою водой,
невозможность проникания
в миг, оклеенный слюдой.
Над витринами газетными,
над плакатами офсетными,
накрененная едва,
изнывает синева.
Так вдохни всей грудью впалою
этот миг – он слеп и жгуч, –
как медалью, сердцем жалуя
острова рассветных туч.
На пороге, в зыбком августе
травяная жухнет голь, —
так в неизреченной благости
душу вывернуть изволь!
Где Толстые да Волконские,
чей язык велик, могуч,
вновь плывут Большие Зондские
острова рассветных туч.
Невозможно кинолентную
пестроту приять душой
иль недвижность монументную
в неуклюжести большой!
Дней былых Фита и Ижица
расточились в синеве, –
а живое время движется
в белокаменной Москве.
Ты увидишь с подоконника
дальних маковок стада:
голубая кинохроника,
вечных истин череда!
Эту песню изначальную,
сих лучей рассветных прыть
никакой мемориальною
нам дощищей не прикрыть!
Жизнь светла и переменчива,
всё как есть ей трын-трава, –
и таинственно застенчива
предосенняя трава.
Не затмить земной унылостью
туч в рассветной синеве, –
и поэты Божьей милостью
снова вспыхнут на Москве.
Может быть, соперник Тютчева,
тайный голос на Руси,
поджидает друга лучшего
у маршрутного такси?
Может, будущая пылкая
прорицательница грез
акушеркой иль училкою
прочим кажется всерьез?
И второе нужно зрение,
чтоб увидеть тех, кого
окрылило лицезрение
Аполлона самого!
Бронзовеющие волосы
и реверы сюртука,
флоксы или гладиолусы,
юбилейная тоска!
Классик, скованный унылостью,
киснет славе вопреки,
а в поэтах Божьей милостью –
новолунья коготки!
Где ж они? Быть может, в звездах и
мчатся, крылья накреня,
в четырех стихиях: в Воздухе
от Земли, Воды, Огня!
Нерожденные, не ставшие
дивным перечнем невзгод,
но грядущее впитавшие
в генный свой, в затейный код.
Кто сумеет фараонские
письмена зари прочесть?
Может, те Большие Зондские
Облака – они и есть?

МЕМУАРИСТИКА

Это будет мемуарное пришествие,
всё, чем душу мы опальную томим, –
это будет голубое сумасшествие
городских самовлюбленных пантомим.
Это здесь, под облаками рыжегривыми,
где без слез, вот так, на понт , не подают,
толчеей, немолодыми коллективами
повторяется божественный приют.
Никакого, никакого стихотворчества,
зарифмовок, ритмизаций и т. п.
Это сердце стоеросовое корчится,
кочевряжится в испуганной толпе!
Разве только охломонистая мистика
в кущах времени, без горестей-удач, –
содержательнейшая мемуаристика,
где душа твоя порой играет в мяч.
Напиши-ка это всё простейшей прозою,
изложи-ка это всё без рифм и мер,
где виденья принимаем малой дозою,
и – «пинь-пинь – тарарарахнул зинзивер»!
По раскладкам поэтических учебников
получается оно примерно так –
словно в тире Заболоцкий или Хлебников
вдруг просадят заработанный пятак.
Никакого, никакого стихотворчества,
поэтических претензий и т. д.
Это сердце взбаламученное корчится
каракатицей в рыдающей воде!

ШОПЕН

Кто смирился постепенно,
обращается не вдруг.
Некий ксендз терзал Шопена,
испускающего дух.
Ну, мертвец, заговори же,
я ведь исповеди жду…
В старом городе Париже,
в приснопамятном году.
И, к доверенному Бога
обратив свой бледный лик,
исповедуется, много
нагрешивший, Фридерик.
Всё. С души свалилась глыба.
Облегченья не тая, говорит он:
«Ну, спасибо, не помру я как свинья!»
И запомнил ксендз дородный,
но нисколько не простак,
этот вольт простонародный
в столь утонченных устах.
Спасена душа задаром.
Завершился полонез.
Спит Шопен в Париже старом,
на кладбище Пер-Лашез.
Полон хитрости мужицкой
и вообще мужиковат
Александр Еловицкий,
толстый суетный аббат.
Он себе живет, не тужит.
Пастырь, он овец остриг…
Но иному богу служит
опочивший Фридерик.
Не в свечном дешевом воске
этот кающийся бог,
а в грохочущей повозке
на распутье трех дорог.
Отчего же в карусели,
в круговерти снежных мух,
плакать хочется доселе,
робкий вальс услышав вдруг?

ПОТЕРЯННЫЕ МЕЛОДИИ

Когда мы глупое кино,

Еще от автора Александр Соломонович Големба
Грамши

Антонио Грамши, выдающийся деятель международного движения, был итальянцем по духу и по языку, но он никогда не переставал чувствовать себя сардинцем, человеком, всем сердцем привязанным к земле, породившей, вспоившей и вскормившей его.


Рекомендуем почитать
Преданный дар

Случайная фраза, сказанная Мариной Цветаевой на допросе во французской полиции в 1937 г., навела исследователей на имя Николая Познякова - поэта, учившегося в московской Поливановской гимназии не только с Сергеем Эфроном, но и с В.Шершеневчем и С.Шервинским. Позняков - участник альманаха "Круговая чаша" (1913); во время войны работал в Красном Кресте; позже попал в эмиграцию, где издал поэтический сборник, а еще... стал советским агентом, фотографом, "парижской явкой". Как Цветаева и Эфрон, в конце 1930-х гг.


Зазвездный зов

Творчество Григория Яковлевича Ширмана (1898–1956), очень ярко заявившего о себе в середине 1920-х гг., осталось не понято и не принято современниками. Талантливый поэт, мастер сонета, Ширман уже в конце 1920-х выпал из литературы почти на 60 лет. В настоящем издании полностью переиздаются поэтические сборники Ширмана, впервые публикуется анонсировавшийся, но так и не вышедший при жизни автора сборник «Апокрифы», а также избранные стихотворения 1940–1950-х гг.


Рыцарь духа, или Парадокс эпигона

В настоящее издание вошли все стихотворения Сигизмунда Доминиковича Кржижановского (1886–1950), хранящиеся в РГАЛИ. Несмотря на несовершенство некоторых произведений, они представляют самостоятельный интерес для читателя. Почти каждое содержит темы и образы, позже развернувшиеся в зрелых прозаических произведениях. К тому же на материале поэзии Кржижановского виден и его основной приём совмещения разнообразных, порой далековатых смыслов культуры. Перед нами не только первые попытки движения в литературе, но и свидетельства серьёзного духовного пути, пройденного автором в начальный, киевский период творчества.


Лебединая песня

Русский американский поэт первой волны эмиграции Георгий Голохвастов - автор многочисленных стихотворений (прежде всего - в жанре полусонета) и грандиозной поэмы "Гибель Атлантиды" (1938), изданной в России в 2008 г. В книгу вошли не изданные при жизни автора произведения из его фонда, хранящегося в отделе редких книг и рукописей Библиотеки Колумбийского университета, а также перевод "Слова о полку Игореве" и поэмы Эдны Сент-Винсент Миллей "Возрождение".