Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [53]
Этот мнимый дегенеративный процесс, однако, оказывается лишь временным жизненным кризисом, не изменяющим существенно личность героя. Кроме того, общая неопределенность характера Привалова (примечательно, что Мамин-Сибиряк воздерживается от описания его внешности) не позволяет сделать выводов о каком-либо положительном или отрицательном развитии. Образ Привалова статичен; сцену романного действия герой покидает таким же, каким впервые на ней появился. Текст даже намекает на телесное «возрождение» Привалова, когда тот, выбравшись из неврастенической трясины узловского общества, посвящает себя хлеботорговому проекту в Гарчиках. На первый взгляд это указывает на излечимость дегенеративных состояний при помощи здоровой, далекой от «нервозности» жизни в деревне, т. е. на возможность «гигиенической» меры, которую действительно предусматривает научная теория вырождения[538].
В случае Привалова, однако, речь идет не о процессе возрождения (не получающем никакого повествовательного развития), а скорее о парадигматически повторяющемся состоянии телесного и душевного благополучия или равновесия, которое Привалов каждый раз испытывает в деревне. Здоровая уравновешенность и неврастеническая неуравновешенность проявляются у Привалова в зависимости от ситуации. Они не связаны с наследственной предрасположенностью и не становятся приобретенными органическими качествами. Патологическое у Мамина-Сибиряка носит принципиально случайный характер, не объяснимый никакой научной теорией. Недаром дегенерации протагониста, ожидаемой с научной точки зрения, однако так и не наступающей, противопоставляется психофизический упадок Максима Лоскутова, спутника жизни Нади Бахаревой, вызванный «каким-то мудреным нервным расстройством»[539]. Это не поддающееся медицинской диагностике расстройство лишает больного жизненных сил, вызывает бредовые идеи и оканчивается мучительной смертью[540]. Участь Лоскутова, не вписанная ни в какую линию наследственности, показывает, что, хотя патологические процессы разрушения являются наблюдаемой реальностью, их невозможно объяснить при помощи нарратива вырождения. Тот факт, что вырождение настигает «не того» персонажа «Приваловских миллионов», наглядно демонстрирует бессмысленность научного разграничения нормы и патологии.
По мере того как развитие сюжета разоблачает фиктивность биологической концепции наследственности, улетучивается и сам предмет первоначального семантического поля «наследия» – «миллионы» Привалова, от которых, как сказано выше, «даже дыму не осталось». Отношение аналогии между обеими формами наследственной передачи раскрывается в повествовании в том смысле, что поначалу существование миллионов предстает чем-то бесспорным в рамках той же doxa, в которой вырождение Приваловых рассматривается как научный факт. Так, Хиония Заплатина, представительница, а в известной степени и воплощение узловского мира сплетен, восклицает в разговоре: «Ах, господи, господи!.. ‹…› И что вам за охота противоречить, когда всем, решительно всем известно, что Привалов получит три миллиона. Да-с, три, три, три!..»[541]
Показательно и описание безудержного распространения слухов о приваловском наследстве: «Наследство Привалова в эти несколько дней выросло до ста миллионов, и кроме того, ходили самые упорные слухи о каких-то зарытых сокровищах, которые остались после старика Гуляева»[542]. Гарантом существования миллионов выступает сам Привалов, что превращает его в метонимию собственного наследства. Это видно из сцены в гостиной Агриппины Филипьевны, тещи Половодова:
Когда дверь затворилась за Приваловым и Nicolas, в гостиной Агриппины Филипьевны несколько секунд стояло гробовое молчание. Все думали об одном и том же – о приваловских миллионах, которые сейчас вот были здесь, сидели вот на этом самом кресле, пили кофе из этого стакана, и теперь ничего не осталось… Дядюшка, вытянув шею, внимательно осмотрел кресло, на котором сидел Привалов, и даже пощупал сиденье, точно на нем могли остаться следы приваловских миллионов[543].
Отношение сходства сменяется отношением смежности, т. е. самым радикальным тропом замещения, и означает «материализацию» денег в фигуре Привалова.
Вместе с тем, однако, роман с самого начала предлагает и альтернативную, скептическую интерпретацию онтологического статуса наследства, которая ставит под вопрос не только возможность его исчисления (так поступает и сам Привалов), но и его референциальность. В романе дважды, в начале и в конце, возникает фигура старого сумасшедшего Полуянова, с которым Привалов оба раза сталкивается неожиданно. Полуянов рассказывает о судебном процессе, с помощью которого надеется вернуть имущество, которого лишился. Он показывает Привалову бумаги и документы, собранные им в подтверждение своих имущественных прав: «В развязанной пачке оказался всякий хлам: театральные афиши, билеты от давно разыгранной лотереи, объявления разных магазинов, даже пестрые этикеты с ситцев и лекарств»
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.