Вырождение. Литература и психиатрия в русской культуре конца XIX века - [121]
Однако помимо того обстоятельства, что четкое разделение взглядов Дарвина, дарвинизма и социал-дарвинизма возможно лишь до определенной степени ввиду тесной связи теории эволюции с дискурсивными практиками, которые допускают широкий спектр интерпретаций (гл. VII.1), указанный гипотетический упрек можно опровергнуть прежде всего наличием в чеховской «Дуэли» других интертекстуальных сигналов, свидетельствующих о прямых отсылках к «Происхождению человека» и, следовательно, подкрепляющих и дополняющих высказанный нами тезис. В заостренном виде можно утверждать, что весь художественный мир повести – а не только воззрения фон Корена и Самойленко – основан на линиях аргументации, почерпнутых из «Происхождения человека». При этом решающую роль играют рассуждения Дарвина о половом отборе (sexual selection), которые содержатся во втором томе его труда[1282] и переплетаются у Чехова с отсылками к толстовской воинствующей риторике целомудрия из «Крейцеровой сонаты», образуя своеобразный палимпсест. Если в дискуссии о цивилизации, о борьбе за существование и о вырождении, в которой голос Дарвина был важным, но не единственным, роль рассуждений о взаимосвязи естественного и полового отбора не была решающей, то в созданной ученым теории эволюции они стала важнейшей. Еще одним весомым доводом в пользу наличия прямой интертекстуальной связи между «Происхождением человека» и «Дуэлью» служит тот факт, что в диссертации, которую, как упоминалось выше, намеревался написать Чехов, ключевая роль отводилась дарвиновским положениям о половом отборе, почти не получившим внимания в России поздней царской эпохи[1283].
Толстой неотступно присутствует в «Дуэли» благодаря высокому уровню цитатности, из‐за чего художественный мир повести подчас предстает ироническим отражением «Анны Карениной» и особенно «Крейцеровой сонаты». Лаевский явно повторяет мысли и слова Позднышева, обращенные к жене[1284]; крайним их выражением становится фраза: «Ты ведешь себя как… кокотка»[1285]. Но здесь примечателен не столько тот факт, что в сравнении со своим «литературным прототипом» Позднышевым Лаевский в итоге поступает прямо противоположным образом: открывшаяся неверность Надежды Федоровны, которую Лаевский застает in flagranti с приставом Кирилиным, приводит не к убийству, а к примирению и сближению[1286]. Гораздо более показательно, что элементы позднышевской моральной философии половых отношений исповедует фон Корен, опять-таки соединяя их с дарвиновскими взглядами на половой отбор. Полемизируя с Толстым и его радикальными идеями, направленными против половой любви, Чехов инсценирует художественный мир, который, как и мир «Крейцеровой сонаты», буквально пропитан сексуальностью. Однако если у Толстого сексуализированный характер художественного мира и действующих лиц показан исключительно глазами «одержимого» Позднышева, то чеховская дарвинизация сексуальности представляет собой сложный феномен, распределяемый между несколькими персонажами и влияющий на семантику текста на разных уровнях.
Будучи единственной молодой женщиной в городке, Надежда Федоровна с особой силой ощущает инстинктивную природу своей сексуальности, делающей героиню (что мы видим прежде всего ее же глазами) объектом более или менее явного вожделения со стороны персонажей-мужчин[1287]. К началу времени действия она уже успела изменить Лаевскому с полицейским приставом Кирилиным; Надежда Федоровна чувствует себя «самой молодой и красивой женщиной в городе», ею постепенно овладевают «желания», и «‹…› она, как сумасшедшая, день и ночь думала об одном и том же»[1288]. Она неоднократно заигрывает с молодым Ачмиановым, сыном одолжившего ей денег местного купца, сама стыдясь своего поведения: «Ее волновали желания, она стыдилась себя и боялась, что даже тоска и печаль не помешают ей уступить нечистой страсти, не сегодня, так завтра, – и что она, как запойный пьяница, уже не в силах остановиться»[1289].
Лаевский тоже склонен многое сводить к половому, животному началу. В отличие от Позднышева он убежден, что «женщине прежде всего нужна спальная»[1290] и что «красивая, поэтическая святая любовь – это розы, под которыми хотят спрятать гниль. Ромео – такое же животное, как и все»[1291]. Принимая позднышевский отказ от идеи поэтической любви, Лаевский сводит ее к физиологии в духе Базарова. Это позволяет фон Корену, пристально наблюдающему за Лаевским как за подопытным объектом, сделать вывод, что его идейный противник – «сладострастник», которого можно заинтересовать лишь разговорами «‹…› о самках и самцах, о том, например, что у пауков самка после оплодотворения съедает самца ‹…›»
В одном из своих эссе Н. К. Михайловский касается некоторых особенностей прозы М. Е. Салтыкова-Щедрина. Основным отличием стиля Щедрина от манеры Ф. М. Достоевского является, по мнению критика, фабульная редукция и «дедраматизация».В произведениях Достоевского самоубийства, убийства и другие преступления, занимающие центральное место в нарративе, подробно описываются и снабжаются «целым арсеналом кричащих эффектов», а у Щедрина те же самые события теряют присущий им драматизм.В более поздних исследованиях, посвященных творчеству Щедрина, также часто подчеркивается характерная для его произведений фабульная редукция.
Диссертация американского слависта о комическом в дилогии про НИИЧАВО. Перевод с московского издания 1994 г.
Книга доктора филологических наук профессора И. К. Кузьмичева представляет собой опыт разностороннего изучения знаменитого произведения М. Горького — пьесы «На дне», более ста лет вызывающего споры у нас в стране и за рубежом. Автор стремится проследить судьбу пьесы в жизни, на сцене и в критике на протяжении всей её истории, начиная с 1902 года, а также ответить на вопрос, в чем её актуальность для нашего времени.
Научное издание, созданное словенскими и российскими авторами, знакомит читателя с историей словенской литературы от зарождения письменности до начала XX в. Это первое в отечественной славистике издание, в котором литература Словении представлена как самостоятельный объект анализа. В книге показан путь развития словенской литературы с учетом ее типологических связей с западноевропейскими и славянскими литературами и культурами, представлены важнейшие этапы литературной эволюции: периоды Реформации, Барокко, Нового времени, раскрыты особенности проявления на словенской почве романтизма, реализма, модерна, натурализма, показана динамика синхронизации словенской литературы с общеевропейским литературным движением.
«Сказание» афонского инока Парфения о своих странствиях по Востоку и России оставило глубокий след в русской художественной культуре благодаря не только резко выделявшемуся на общем фоне лексико-семантическому своеобразию повествования, но и облагораживающему воздействию на души читателей, в особенности интеллигенции. Аполлон Григорьев утверждал, что «вся серьезно читающая Русь, от мала до велика, прочла ее, эту гениальную, талантливую и вместе простую книгу, — не мало может быть нравственных переворотов, но, уж, во всяком случае, не мало нравственных потрясений совершила она, эта простая, беспритязательная, вовсе ни на что не бившая исповедь глубокой внутренней жизни».В настоящем исследовании впервые сделана попытка выявить и проанализировать масштаб воздействия, которое оказало «Сказание» на русскую литературу и русскую духовную культуру второй половины XIX в.
Появлению статьи 1845 г. предшествовала краткая заметка В.Г. Белинского в отделе библиографии кн. 8 «Отечественных записок» о выходе т. III издания. В ней между прочим говорилось: «Какая книга! Толстая, увесистая, с портретами, с картинками, пятнадцать стихотворений, восемь статей в прозе, огромная драма в стихах! О такой книге – или надо говорить все, или не надо ничего говорить». Далее давалась следующая ироническая характеристика тома: «Эта книга так наивно, так добродушно, сама того не зная, выражает собою русскую литературу, впрочем не совсем современную, а особливо русскую книжную торговлю».
В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века.
Книга известного литературоведа посвящена исследованию самоубийства не только как жизненного и исторического явления, но и как факта культуры. В работе анализируются медицинские и исторические источники, газетные хроники и журнальные дискуссии, предсмертные записки самоубийц и художественная литература (романы Достоевского и его «Дневник писателя»). Хронологические рамки — Россия 19-го и начала 20-го века.
В книге рассматриваются индивидуальные поэтические системы второй половины XX — начала XXI века: анализируются наиболее характерные особенности языка Л. Лосева, Г. Сапгира, В. Сосноры, В. Кривулина, Д. А. Пригова, Т. Кибирова, В. Строчкова, А. Левина, Д. Авалиани. Особое внимание обращено на то, как авторы художественными средствами исследуют свойства и возможности языка в его противоречиях и динамике.Книга адресована лингвистам, литературоведам и всем, кто интересуется современной поэзией.
Если рассматривать науку как поле свободной конкуренции идей, то закономерно писать ее историю как историю «победителей» – ученых, совершивших большие открытия и добившихся всеобщего признания. Однако в реальности работа ученого зависит не только от таланта и трудолюбия, но и от места в научной иерархии, а также от внешних обстоятельств, в частности от политики государства. Особенно важно учитывать это при исследовании гуманитарной науки в СССР, благосклонной лишь к тем, кто безоговорочно разделял догмы марксистско-ленинской идеологии и не отклонялся от линии партии.