Все вещи мира - [5]

Шрифт
Интервал

Субъект истории присутствует здесь в форме утопических и номадических коллективностей:

разделенный меркурий
на почтовых листках
но зачем им сходиться
в единении меридианов
где стекаются боеприпасы
продолжая унылый путь
и разрытая почва и стены
смещенные но нет ничего
за пределами перемещений

В этом нет ничего за пределами перемещений открывается меланхолическая природа номадизма, описанная Жаном Старобинским:

Неподвижность, скрытая за регулярным движением; музыкальное развитие, скрытое за повторением. <…> сознание, скованное пленом или сбитое с толку блужданием, никак не может примириться с тем местом, которое вынуждено занимать. Бесприютное или недовольное своим домом, помещенное в тесную келью или заброшенное в бескрайние просторы, оно не в состоянии постигнуть гармоническое соотношение внешнего и внутреннего, делающего жизнь сколько-нибудь приемлемой[7].

Номад — это тот же меланхолик, замкнутый в иллюзорно-бесконечном пространстве сегодняшней геополитики, где новые глобализмы (иллюзии бесконечно объединенного мира) рождают новые локализмы — тю́рьмы мест, безвыходного внутреннего. Именно за счет постоянной перетасовки, подмены глобального и локального и держится сегодняшний «мультикультурный» мир, в котором достигнута пиковая точка кризиса капиталистических отношений. Топонимы Москвы или исторической Европы уже не могут быть отвоеваны и присвоены этим номадом — за них невозможно уцепиться, они слишком призрачны, укрыты (как Москва) туманом и смогом или погружены в травматический сон (как Центральная и Северная Европа). Здесь происходит призрачное картирование распадающихся мест и культурных символов, и сами стихи представляют собой постоянно смещающуюся карту, фиксирующую, как ускользает историческая память. Совершается утопическая прибавка к месту: в любом конкретном, захваченном травмой и насилием месте должно происходить нечто невозможное. Задача этой поэзии не столько почувствовать присутствие в каждой точке мира живых, сколько разбудить мертвых, способных подняться на борьбу с капитализмом и милитаризмом. Номады — это современные пилигримы, проснувшиеся мертвые солдаты, любовники, потерявшиеся в лабиринтах преобразованных историей городов, наконец, поэты — номады языка. Бодлеровский фланер, чья фигура так заботила Беньямина, превращается в номада, перекочевавшего в поэтический текст из делёзовской философии, но пресуществленного меланхолической слабой силой. Пилигримы, фланеры, номады — именно они создают новую историю, собирая ее из осколков.

* * *

Здесь разворачивается также своеобразная поэтическая феноменология пространства, уничтожающая иерархии мест, постоянно смещающая оптики далекого и близкого, микро- и макро-: от измученных войною и насилием гор к мельчайшим частицам материи (корпускулы, атомы, фрагменты кожи и эпителия, пыль), от больших политических организмов (машинерии тоталитарных коллективностей) к стону и мессианской жизни мельчайших (инфузории, почти антропоморфные частицы света, зверьки). Само природное и городское пространство растрескивается, расслаивается, разрывается, подвергается многообразным деформациям, обнаруживая свою нецелостность и неоднородность, сопротивляется мобилизации в империю и государство. Складки, слои, впадины, створки деревьев, проемы стеблей, трещины в брусчатке, раздвигающиеся горы и разрывающаяся земля.

* * *

Но кроме номадической логики движения в этом пространстве есть и другая, логика, разделяющая «верхний» и «нижний» миры. Часто все разворачивается либо глубоко под землей, либо высоко над ней:

хотя слышно стучат под тропами
парка детали машины так что суставы детей
и предателей отзываются радостно и поет
стадион размещенный над горизонтом

В современной реальности проступает пространственная иерархия «Божественной комедии» и «Фауста». Читая эти стихи, мы то погружаемся в преисподнюю, где вместо мертвых мучеников обнаруживаем тоталитарную машинерию государства или мертвых людей в спецодежде, то поднимаемся в горы Гарца вместе с Фаустом, где натыкаемся на остовы военной техники, оставшейся после войны в Чечне или Абхазии.

* * *

Ландшафт разрушается не потому, что такова возвышенная фантазия поэта, не из-за внутреннего разлада, присущего субъекту, но вследствие реальной войны, порожденной машиной насилия, из-за катастрофы, которая дает о себе знать почти в каждом стихотворении этой книги. Война становится основным событием и реальностью современного мира (как это было у экспрессионистов, Георга Гейма), и ей противопоставлена лишь слабая возможность утопического революционного действия, просвечивающая сквозь руины. Неоконсервативная милитаристская политика российского государства осмысляется как насилие над всем органическим — как биоапокалипсис. Она не только разрушает мир живых и природные объекты, но и «перепрограммирует» их, как в стихотворении «войны не будет…», где военное вторжение приводит к тому, что зажигались цветы на границе и пели / огни <…> и каждая виноградная косточка / звенела от счастья.

Мы видим постиндустриальную реальность, где город размыкается в ландшафт, а последний, в свою очередь, лишается первозданной чистоты — он техногенен, усеян снарядами и осколками; граница между городом и полигоном стерта, равно как и граница между миром и войной, так что все подчинено логике ежеминутного насильственного вторжения:


Рекомендуем почитать
Стихи и хоры последнего времени

Олег Александрович Юрьев родился в 1959 году в Ленинграде. Поэт, прозаик, драматург и эссеист. С 1991 года живет во Франкфурте, пишет по-русски и по-немецки. Выпустил 16 книг по-немецки и 16 (включая эту) по-русски. Лауреат премии имени Хильды Домин города Гейдельберга (2010), премий журналов «Звезда» (2012) и «Новый мир» (2013), премии «Различие» за книгу стихов «О РОДИНЕ» (2014). Переводы стихов, прозы и пьес на немецкий, английский, французский, итальянский, сербский, польский и другие языки, постановки во многих странах.


Теперь всё изменится

Анна Русс – одна из знаковых фигур в современной поэзии. Ее стихи публиковались в легендарных толстых журналах, она победитель множества слэмов и лауреат премий «Триумф» и «Дебют».Это речитативы и гимны, плачи и приворотные заговоры, оперные арии и молитвы, романсы и блюзы – каждое из восьми десятков стихотворений в этой книге вызвано к жизни собственной неотступной мелодией, к которой подобраны единственно верные слова. Иногда они о боли, что выбрали не тебя, иногда о трудностях расшифровки телеграмм от высших сил, иногда о поздней благодарности за испытания, иногда о безжалостном зрении автора, видящего наперед исход любой истории – в том числе и своей собственной.


Образ жизни

Александр Бараш (1960, Москва) – поэт, прозаик, эссеист. В 1980-е годы – редактор (совместно с Н. Байтовым) независимого литературного альманаха «Эпсилон-салон», куратор группы «Эпсилон» в Клубе «Поэзия». С 1989 года живет в Иерусалиме. Автор четырех книг стихотворений, последняя – «Итинерарий» (2009), двух автобиографических романов, последний – «Свое время» (2014), книги переводов израильской поэзии «Экология Иерусалима» (2011). Один из создателей и автор текстов московской рок-группы «Мегаполис». Поэзия Александра Бараша соединяет западную и русскую традиции в «золотом сечении» Леванта, где память о советском опыте включена в европейские, израильские, византийские, средиземноморские контексты.


Говорящая ветошь (nocturnes & nightmares)

Игорь Лёвшин (р. 1958) – поэт, прозаик, музыкант, автор книг «Жир Игоря Лёвшина» (1995) и «Петруша и комар» (2015). С конца 1980-х участник группы «Эпсилон-салон» (Н. Байтов, А. Бараш, Г. Кацов), в которой сформировалась его независимость от официального и неофициального мейнстрима. Для сочинений Лёвшина характерны сложные формы расслоения «я», вплоть до погружения его фрагментов внутрь автономных фиктивных личностей. Отсюда (но не только) атмосфера тревоги и предчувствия катастрофы, частично экранированные иронией.