Все вещи мира - [4]

Шрифт
Интервал

.

Меланхолия таким образом не только погружает в вечное повторение и возвращение утраченного, но и стимулирует утопическое воображение, рождает новые политические тела, истины и языки. Таков путь от меланхолии как культурной самозамкнутости, втянутости в тяжелый травматический сон истории, чреватый глубокими деформациями культуры и восприятия, к меланхолии как политическому, топливу утопии и направляющей силе, указывающей на мессианическое царство, находящее себе пристанище в бесконечной любви камней, где только и возможен сверкающий тренос.

* * *

Ангел истории, пролетающий сквозь эти стихи, — ребенок и меланхолик. Левая идея выглядит как детское, драматическое ожидание чуда, а революция — как невозможная близость и сила поражения — как «оптимизм с траурной повязкой», по выражению немецкого философа Эрнста Блоха. Утопия невозможна без меланхолии, которая одна удерживает революционного субъекта от тотального упоения будущим, соединяя праздник и траур, тренос и гимн, победу и поражение. Меланхолия не только приводит к замыканию на утраченном, но и возбуждает политическое воображение.

Вместе с тем, само меланхолическое в культуре неоднородно, можно сказать, протянуто между правым и левым: между агрессией, силой, утягивающей в ничто (известна склонность меланхоликов и депрессивных людей к убийству или самоубийству, их негативная, все сметающая сила, направленная на ближайшие объекты), и фантазией слабых, конструирующих новые миры и социальные реальности. Поэтому меланхолия в истории культуры, равно как и в стихах Корчагина, предстает не только как динамическая слабая сила, но и как конститутивное, «органическое» поражение реальности — болезнь материи:

все дети ушли на войну разлетается
пыль опустевшие поезда следуют
в аэропорты и над венами встречного
льда над мутнеющим солнцем
летит он запертый в стеклянном аду
обнимающий горизонты скрежещут
сирены крыши горят и нежные
язвы покрывают его лицо

Война детей, опустевшие поезда — все говорит о постапокалиптическом состоянии мира, где ангел истории, летящий над измененным пространством в стеклянном аду, превращается в средневекового меланхолика, чье лицо покрыто нежными язвами (в древности и в Средневековье, когда меланхолия считалась «органическим поражением», говорили также и о том, что она вызывает язвы на теле и лице).

В то же время в другом стихотворении сопрягаются иные культурные символы:

танец чахоточный в исполнении
робкой подруги
на лугах гутенберга в легочной
грязи
<…>
заблудившийся терамен
птиц и собак за собой ведущий
у порога стоит хотя и стремится
в трезен
2
но с нами он спит втроем
пока тянется нить слюны
пока говоришь я была
владыцей членов на лугах
гутенберга в замкнутых
плевой покоях всё это снова
придет вывернет руки снова
придет тишина

Речь здесь идет о распадающемся, катастрофическом, мертвенном начале интеллектуальной культуры, оказывающимся в то же время источником запретного, печального эротического наслаждения, которое само предстает замкнутым в меланхолической крипте (равно как и чтение, знание, письмо): все герои этого стихотворения обречены на мучительное повторение без разрядки.

Состояние меланхолии как участь культуры осознается не только как возможность разглядеть утраченные осколки истории, как «психическое тело» слабых коллективностей, но и как мучительное повторение, торможение, провал знания и письма.

* * *

Если фашизм скользит над разрывом, наслаждаясь мортальной притягательностью руин, обнаруживая не только в них самих, но и как бы «над» ними новые возможности воображаемых единств и тотальностей, то «левая меланхолия» все же позволяет освоиться в языке разрыва. Она словно просвечивает сквозь руины, образуя своего рода светящееся сообщество, не внеположное руинированному миру (почти всегда захваченному фашистским воображаемым и насилием), но превозмогающее этот мир посредством его самого. Жуткое, насилие — это дом, говорит меланхолик, и необходимо принять его, усвоить, где мы находимся. Бравое отрицание негативности точно так же чревато возникновением новых тотальностей, как и мортальное наслаждение негацией. Между тем, возможно отношение к негативности, к насилию, к этому жуткому дому материи и языка как к субстанции, которая может быть трансформирована. Поэтому герои текстов Корчагина — это обитатели руин, реальные или воображаемые, плотские или призрачные: они льнут к руинам и стремятся освоиться в них, если не сделать их домом.

3. Геопоэтика

Ландшафт в этих стихах становится коммуникативным пространством, где разворачиваются исторические травмы, и он же несет в себе замкнутую экспрессию политико-меланхолической крипты нового состояния постсоветского мира. В отличие от ландшафта поэтов-романтиков, ландшафт этой книги больше не выражает внутренний мир человека — он лишь может быть охвачен блуждающим, децентрированным взглядом номада, высвечивающим и затемняющим крипты политических, интерсубъективных состояний; он становится чистой возможностью осмысления коллективной политической чувственности. Можно сказать, что сам ландшафт обретает здесь специфическую постгуманистическую субъектность — трещины, брусчатка, частицы пыли и света, деревья, потоки воды — все они наравне с людьми (или даже более, чем люди) становятся носителями катастрофической травмы.


Рекомендуем почитать
Стихи и хоры последнего времени

Олег Александрович Юрьев родился в 1959 году в Ленинграде. Поэт, прозаик, драматург и эссеист. С 1991 года живет во Франкфурте, пишет по-русски и по-немецки. Выпустил 16 книг по-немецки и 16 (включая эту) по-русски. Лауреат премии имени Хильды Домин города Гейдельберга (2010), премий журналов «Звезда» (2012) и «Новый мир» (2013), премии «Различие» за книгу стихов «О РОДИНЕ» (2014). Переводы стихов, прозы и пьес на немецкий, английский, французский, итальянский, сербский, польский и другие языки, постановки во многих странах.


Теперь всё изменится

Анна Русс – одна из знаковых фигур в современной поэзии. Ее стихи публиковались в легендарных толстых журналах, она победитель множества слэмов и лауреат премий «Триумф» и «Дебют».Это речитативы и гимны, плачи и приворотные заговоры, оперные арии и молитвы, романсы и блюзы – каждое из восьми десятков стихотворений в этой книге вызвано к жизни собственной неотступной мелодией, к которой подобраны единственно верные слова. Иногда они о боли, что выбрали не тебя, иногда о трудностях расшифровки телеграмм от высших сил, иногда о поздней благодарности за испытания, иногда о безжалостном зрении автора, видящего наперед исход любой истории – в том числе и своей собственной.


Образ жизни

Александр Бараш (1960, Москва) – поэт, прозаик, эссеист. В 1980-е годы – редактор (совместно с Н. Байтовым) независимого литературного альманаха «Эпсилон-салон», куратор группы «Эпсилон» в Клубе «Поэзия». С 1989 года живет в Иерусалиме. Автор четырех книг стихотворений, последняя – «Итинерарий» (2009), двух автобиографических романов, последний – «Свое время» (2014), книги переводов израильской поэзии «Экология Иерусалима» (2011). Один из создателей и автор текстов московской рок-группы «Мегаполис». Поэзия Александра Бараша соединяет западную и русскую традиции в «золотом сечении» Леванта, где память о советском опыте включена в европейские, израильские, византийские, средиземноморские контексты.


Говорящая ветошь (nocturnes & nightmares)

Игорь Лёвшин (р. 1958) – поэт, прозаик, музыкант, автор книг «Жир Игоря Лёвшина» (1995) и «Петруша и комар» (2015). С конца 1980-х участник группы «Эпсилон-салон» (Н. Байтов, А. Бараш, Г. Кацов), в которой сформировалась его независимость от официального и неофициального мейнстрима. Для сочинений Лёвшина характерны сложные формы расслоения «я», вплоть до погружения его фрагментов внутрь автономных фиктивных личностей. Отсюда (но не только) атмосфера тревоги и предчувствия катастрофы, частично экранированные иронией.