Как вы полагаете, намного ли легче в подобной ситуации от того, что у них все уже готово?!
— Но позвольте, — говорю, — я же не имею чести знать эту барышню! Как же я на ней женюсь? А если это, пардон, уродина какая-нибудь?!
Митч опять все осветил своим набором зубов и говорит:
— Ну что вы, ваша светлость! Госпожа Летиция молода, мила, образована. Она вам понравится.
Ну да, думаю. Она мне понравится. Полага-аю… Вот уж о чем никогда не думал, не гадал и во сне не видел! Некие посторонние выбирают мне жену! На всю жизнь! С брачным контрактом! По рукам и ногам! С петлей на шее! О, какая внешность может быть, какой характер у этой дамы — после будешь всю жизнь рыдать от одного вида корсажа в магазине на витрине…
Боже милосердный, думал я, какой ужас!
А Митч, полагаю, сообразил и тут, и говорит так вкрадчиво:
— Да не волнуйтесь вы так, ваша светлость. Это брак династический, по обычаю — а если что, барышень на Шие много! В сущности, вас это мало к чему обязывает, верность-то больше ценится у дам, знаете ли…
И гаденько захихикал.
Это должно было меня утешить. Должно. Но не утешило. Мне отчего-то стало почти противно. Мало того, думаю, что этот старый сводник нашел мне жену — он что ж, еще собирается поставлять мне любовниц?! Орр-ригинально они тут живут… Ну уж нет, если мне понадобится свечка рядом с постелью, я не стану звать лакея, а принесу канделябр.
И больше я к этому разговору решил не возвращаться пока. А под нами уже был океан.
Ах, государи мои, как же это было прекрасно!
О, эта безбрежная водная гладь, это зеленое и голубое живое стекло, все в солнечных зайчиках, все в сиянии лучей, все движется, качается… Все дышит… Я откинул фонарь — а ветер соленый, как поцелуй, пахнет йодом, свежий, сырой… я упивался им.
Я не мастер рассказывать, увы. Если бы я мог, то рассказал бы, как холодеет душа, как перехватывает дыхание и слезы наворачиваются на глаза, как весь мир становится раем… Нет, я не смею спорить, Простор есть Простор. Но с океаном космосу не равняться. Простор — пустой, мертвый, ледяной, а океан — живая стихия, чистая прелесть, светящаяся вся насквозь, и с авиетки видно, как в нем медузы качаются, как там стайки рыб ходят на глубине… Нет, друзья мои, это неописуемо!
Во мне проснулся истинный князь Шии. Для шиянина океан — восхитительнейшая из красот Вселенной. И я обо всем забыл, смотрел, смотрел, не отрываясь — пока из этого чуда, из этого зеленого, солнечного, соленого чуда не появились мои милые скалы, а на них замок с моими флагами на башнях. И я боялся дышать — ибо боялся, что сейчас проснусь.
Митч мне не мешал. Его было вообще не слышно. Это мне импонировало, я решил, что он человек с совестью и тактом, несмотря на частности.
Мой пилот опустил авиетку на хорошенькую стоянку: плиты не бетонные, а из тесаного камня, обсаженные вокруг кустами в розовых цветах и серебристыми тополями. И вид оттуда открывался на солнечный океан, на пирс с маяком и на дорожку, выложенную камешками и ведущую прямо к замку мимо маленькой часовни.
Часовня показалась мне исключительно мила: с ликом Отца-Солнца, сияющим ярким золотом на остром шпиле, со стенами в изразцах, как в чешуе: черной, зеленой и синей. С первого взгляда легко понять, что моряки в этом очаровательном местечке много сотен лет молились благим небесам о попутном ветре и скором возвращении домой. Общий вид навеял мне мысли о бренности и преемственности, о превратностях и чудесах истории, о памяти и набожности… Я едва не прослезился, господа. Я не устоял и подошел поближе.
Часовню окружала решетка из чугунных копий, перевитых золочеными змейками и драконами, а за решеткой располагалось, вероятно, кладбище. Я увидел тесаные каменные плиты, лежащие рядами, как обычно устраивают монументы на могилах, и спросил Митча:
— И что же, почтеннейший, моих предков хоронили прямо здесь, на острове, не так ли? Всех?
Митч в ответ улыбнулся, говорит:
— Конечно, ваша светлость. Фамильная усыпальница.
— Мой бедный дядя тоже тут лежит? — спрашиваю.
Кивает.
И тут во мне окончательно проснулись родственные чувства. Государи мои, мне стало жаль его до слез, бедного одинокого старика, который умер здесь, в уединенном замке, пережив жену, не сумев, увы, обзавестись детьми… Я представил, как он, умирая в окружении лишь преданных слуг, вспомнил о нищем мальчишке из побочной ветви — и снова чуть не расплакался от высших чувств. Бедняга отнесся ко мне, как к сыну, думаю. Надлежит стать ему сыном. Надо сходить к могиле. Положить цветы на этот скорбный камень. Постоять, помолчать… помолиться…
— Митч, — говорю, — я желал бы взглянуть на дядюшкину могилку.
И тут он будто слегка замялся. Не то, чтобы смутился, а как-то растерялся, что ли… Но говорит:
— Ладно, ваша светлость, пойдемте.
Я не понял. Я полагал, что он должен обрадоваться тому, как я свято блюду традиции. И отчего бы мне и не помянуть моего несчастного родственника, а? Но Митч как-то похолодел и увял, если вы понимаете, о чем я толкую, а лицо у него сделалось как будто даже брезгливое.
Но воротца отпер, и мы вошли на кладбище.
На этом кладбище не было цветов, могилы покрывал лишь дерн, и букетов никто не клал. Скудно и скупо, а оттого еще более печально. И одинаковые плиты лежали рядком, как койки в казарме. И на плитах я не нашел ни гербов, ни титулов, ни имен. На каждой вырезано лишь две строчки — даты рождения и смерти и слова "Доброе дитя". И все.