Ветер западный - [31]
К восьми утра я набил брюхо так, как не набивал месяцами, а то и годами, однако треть гуся до сих пор лежала на столе кучкой поблескивающей розовой плоти. Я ополоснул руки во дворе, умылся. Ни шороха вокруг, ветра нет как нет. В это время года у нас имеется лишь одна примета для предсказания погоды: если кряж виден, значит, скоро будет дождь; если не виден, дождь уже идет. Кряж был виден, низкое солнце высвечивало его пологую, погруженную в дрему вершину. Обещания утренней зари не исполнились уже наполовину. Облака сгущались, одни на севере, другие на востоке.
Золотой крючок
В оставшиеся утренние часы, пока деревенские были на работах, я занялся своим огородом. Там, где ничего не росло, я, орудуя лопатой, унавозил почву, а там, где что-то произрастало — немного капусты, свеклы, турнепса, морковки, сельдерея, порея, розмарина и редьки, — попытался осушить землю. Вам надо отрастить жабры, сказал я моим растениям. Жаль, миновали деньки сладкого гороха, бобов и фасоли, слив, репы и персиков. И фиг!
Я вбил плетень поглубже в землю, дабы отвадить кроликов, оленей, овец, коров — всех, имеющих брюхо. Роберта Танли, например. Тумбу, как его кличут за глаза. Вырыв пять неглубоких борозд, мигом набухших водой, я побросал туда зеленых бобов. Чуть поздновато — говорят, сажать бобы надо в первый день февральского новолуния, случившийся неделю назад. Но откуда бобам знать, луны они видеть не могут. На вечно заволоченном небе луну вообще никто давно не видел. Бобы я забросал землей, не желавшей рыхлиться, как я ни старался. Закончил я с огородом лишь к десяти часам.
Вышел на улицу, блик солнечного света сгинул, стоило моей ноге ступить на него, а тучные облака опустились ниже. И когда свет внезапно сменился сумраком, мерзкие духи замелькали у меня перед глазами. Они метались, уворачиваясь по-разбойничьи от редких проблесков солнца. Вспенивали воздух с целью обратить его в дождь, поднять воду в реке еще выше и тем самым наложить проклятье на мост, порушив всякую надежду.
Люди устало шли мимо, возвращаясь с наделов домой, чтобы перекусить; слабое солнце почти не отражалось на их заточенных лопатах, а тут и дождь, искрясь, закапал на их одежду и платки, которыми они торопливо повязывали головы. Похожий на хорька Дэвид Хиксон, наш жуликоватый пивовар, волок за собой погнутую борону — сегодня не его день; работник и свирельщик Моррис Холл и его жена Джоан; мальчишка Сэл Прай, а следом неунывающая Бесенок; пахарь Джон Хадлоу и его обожаемый сынок Том; Марион и Джейн Танли, дочки Роберта, обе прядут, валяют сукно, сеют, жнут, подбирая всё до колоска, заготавливают сено, хозяйничают по дому, ухаживают за скотиной; трое парней из приходских сараев: Джон Мерш, Ральф Дрейк, Мики Бракли; Пирс Кэмп, мельник, возвращавшийся от Тауншенда; Адам Льюис, еще один пахарь, на сей раз без своей беременной жены. Я кивал им, и мало кто кивал в ответ. Моррис Холл улыбнулся, желая показать, что он совсем не похож на убийцу. Благочинный, шляющийся по домам и непрестанно вынюхивающий, перепугал людей; “все вы подозреваемые” читалось на его сморщенной физиономии. Если они думали, что я тоже их подозреваю, они ошибались, но я не мог остановиться и заговорить с ними и оттого, возможно, казался угрюмым и враждебным. На самом деле меня тревожили не столько их потайные мысли, сколько мое собственное тайное обжорство. От гуся меня пучило, ряса лоснилась пятнами жира, а из моего рта предательски пахло птичьим мясом.
Я зашагал по дороге к Новому кресту. Здесь, на коротком мощеном отрезке, валялась сломанная тележная ось, отвалившаяся днем ранее; Джон Хадлоу и Пол Бракли обещали убрать ее. Хотя собаки и дождь потрудились над шестью кувшинами молока, пролитого на дороге, вода между брусчаткой до сих пор была сероватой. Вдалеке поющие девичьи голоса. Легкий запах дыма от костра и свежевспаханной земли, кудахтанье кур, сопатое дыхание — так дышит тело, перезимовавшее, отсыревшее и размякшее, словно древесина. Кора тисов, что росли купами вдоль кладбища, побагровела, и по ней шныряли дубоносы.
Выше усадьба Тауншенда, и он сам — маленькая фигурка в отдалении, расхаживающая между пахталками и ведрами, словно в поисках утерянной вещицы. Его коровы стояли в ряд, привязанные к ограде пастбища — усадебного выгула, что в сухую погоду орошали вручную, а в дождливую так же вручную отводили воду, и за этими работами ревностно наблюдали из окон особняка. Молодые доярки пели красивую песню, чтобы молоко текло гуще и быстрее, — Тауншенду кто-то присоветовал такое средство. Еще немного — и он заставит девушек петь на выгуле лунной ночью, обнажив грудь, если ему скажут, что это поможет его злосчастной сырной империи.
Я прихватил с собой два ломтя хлеба и три яблока. Один ломоть для Джона Фискера, он живет сразу за Новым крестом, и у него кровоточит нога — напоролся на борону; второй ломоть Саре, чьи страдания были одновременно незаметнее и тяжелее — никакой безобразной раны на голени, обнажившей кость, только огонь, пожирающий ее изнутри, и нарастающее безумие. Яблок у меня было пять, одно я съел. Последнее оставил дома. И теперь в моих руках было три яблока. Как их поделить на двоих? Если разрезать одно пополам, обе половинки вскоре побуреют, а бурые половинки — не столько яблоки, сколько их огрызки. Не очень-то Господь нас любит, подумают мои подопечные, если это все, что Он может для нас сделать. Надо было принести все четыре, а не приберегать одно для себя, с четырьмя яблоками не возникло бы дилеммы, как разделить три на два, четыре на двоих — дар более щедрый, хотя и не менее жалкий. Я сгреб яблоки в ладонь и прижал их к животу сбоку. Так и стоял столбом, не зная, на что решиться, стреляя глазами то в одну сторону, то в другую: Фискер, Сара, Фискер.
Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.
Повесть о рыбаках и их детях из каракалпакского аула Тербенбеса. События, происходящие в повести, относятся к 1921 году, когда рыбаки Аральского моря по призыву В. И. Ленина вышли в море на лов рыбы для голодающих Поволжья, чтобы своим самоотверженным трудом и интернациональной солидарностью помочь русским рабочим и крестьянам спасти молодую Республику Советов. Автор повести Галым Сейтназаров — современный каракалпакский прозаик и поэт. Ленинская тема — одна из главных в его творчестве. Известность среди читателей получила его поэма о В.
Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.
В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.
Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.